— Деньги… да, да, деньги. Я деньги сегодня получил. Не много. Не платят много. Но приятные деньги. Да, да… Человек приятный, понимает, не слепой, серьезный. В душе любовь у него, с чувством человек. Вот видишь ли, Костенька, какой я чудной, никак одеться не могу, все врозь пошло. Галстук красный, надену — думаю лучше, все же я артист, ну… пускай смотрят. А вот ему все равно, понимает, ему все равно — какой я, он понимает, что жизнь гонит кого как. Он уважает искусство — картину уважает… Видно, когда смотрит, ясно видно. Скупой, конечно, но деньги его приятны. А вот есть тяжкие деньги, есть такие деньги за картину, с соусом, а соус такой — с упреком, поучением, и видно, что благодетель. Он, конечно, поднадуть хочет тебя, в нем человека йоты, одной йоты нет… Ну, доволен, доволен — бог с ним, все равно, спасибо и тому. Павел Михайлович Третьяков — большой человек. Скажи: Репин — его картину купила бы Академия или вельможи наши? Нет, не купили. И Репин не мог бы писать. Кто собрание сделал? Третьяков, фабрикант. Это не просто. Это — гражданин. Это — человек. Он мыслил, любил, Россию любил. Хочет взять у меня картину. Елки по овражку идут, вниз спускаются к роднику. Трудная вещь, зеленая. Ничего. Не кончена, не могу окончить, лета жду, зимой не могу. Пришел к нему в контору. Говорю: «Да вот, Павел Михайлович, нужно мне полтораста рублей, очень нужно». А он смотрит на меня и платком нос трет, и думает, и говорит мне: «Вы бы, Алексей Кондратьевич, окончили бы елки-то. Хороша картина… Ну и получили бы сразу все. Да… Подождите, — говорит, — ох-ма, я сейчас вернусь и принесу вам из конторы деньги». «Как странно», — подумал я, и сделалось мне как-то страшно и унизительно. Я взял и ушел. Рукавишникову[103] говорил он: «За что на меня обиделся Саврасов?» Нашел он меня, да, нашел. Только елки я отдал другому. Да, да… Всем чужие мы, и своим я чужой. Дочерям чужой…
Саврасов налил в рюмку водку и выпил.
— Куда, куда уйти от этой ярмарки? Кругом подвал, темный, страшный подвал, и я там хожу…
Глаза Алексея Кондратьевича остановились и тупо смотрели куда-то. В них была жуть. Я взял его большую руку, взволнованно сказал:
— Не пейте, Алексей Кондратьевич, вам вредно, не пейте…
— Молчать, щенок, — крикнул он, вскочив. В его глазах блеснул синий огонь. Он быстро пошел по трактиру к стойке буфета, как-то топая по полу опорками. Одна опорка соскочила с ноги, он нагнулся, растерянно потянул чулок и упал. Я подбежал к нему, надел опорку на ногу и помог ему встать.
У стойки он платил деньги и еще пил. Вернулся к столу, надел шарф, плед, шляпу, сказал мне: «Пойдем».
Фонари светились у крыльца трактира.
— Прощай, Костенька, — сказал он, — не сердись. Не сердись, милый мой. Не сердись — болен я. Я приду к вам, когда поправлюсь. Вот довели меня, довели… Пойми, я полюбил, полюбил горе… Пойми — полюбил унижение… Пойми. Я приду. Прощай. Не провожай меня.
И, повернувшись, пошел, шатаясь, вдоль забора переулка и скрылся в темноте ночи <…>
Проходя к дому, в Сущево, вижу за забором темный сад. И в ветвях деревьев слышу шелест птиц. Дома лег в постель и думал: «Подвал… Алексей Кондратьевич, Алексей Кондратьевич!.. Как страшно!..»
Утром солнце светило в окно.
— Смотри, Костя, — сказала мне мать. — Встань, посмотри в сад, грачи прилетели.
И я видел, как больное лицо матери обращено вверх на деревья сада. И я ушел к себе в комнату и, уткнувшись в подушку, горько заплакал[104].
[Записи о ранних годах жизни, учителях и об искусстве][105]
На окраине Тверской губернии <…> стояла небольшая деревенька, одна из тех, которые встречаются на расстоянии ста двух верст от Москвы. Многим приходилось ездить по железной дороге. Поезд скоро промчится сто, двести верст, вы посмотрите — в окошках одно ровное поле, кое-где попадается лесок, и вот где-нибудь у маленького степного ручейка мелькнула деревенька, десяток дворов, убогий плетень, дорожка к ручейку, два-три сарая стоят поодаль. Петух с курами роется по задворкам. Тишина, тишина. Вот в такой-то деревне или подобной родился, о чем хочу рассказать вам [мой отец][106].
Прежде, во времена двадцатых годов, как известно, не было железных дорог в России, а существовало сословие ямщиков, которые были хозяевами степного «тракта» <…> людей разъезжих. Один из таких <…> Михаила Емельянович Коровин, содержал Троицкий тракт и большие постоялые дворы. Он был очень богат, занимался торговлей в Сибири и вел простой деревенский образ жизни. Сына своего Алексея он <…> не очень-то учить хотел. Отец был твердо убежден, что много учиться не резон и сильно не любил «ученых господ», то есть чиновников.
103
Константин Васильевич Рукавишников (1848–1915) — купец, в 1893–1896 годах городской голова Москвы, известный благотворитель.
104
Окончание воспоминаний Коровина о Саврасове дается по газетной публикации, так как в машинописи «Моя жизнь» его нет.
О Саврасове см. с. 74, 75 (из книги: А. К. Саврасов. К 50-летию со дня смерти. М., 1948. С. 45–47), а также очерк «Л. Л. Каменев и А. К. Саврасов».
105
Печатаемые ниже записи извлечены из тетради, блокнотов и альбомов Коровина, хранящихся ныне в Отделе рукописей ГТГ. Они иной раз носят черновой характер, написаны неразборчиво, да к тому же карандашом, и плохо прочитываются, ибо карандаш стерся. Записки содержат воспоминания о себе, об учителях и товарищах, а также их высказывания по вопросам искусства и собственные мысли и рассуждения.
Хотя некоторая их часть известна по изданиям о Коровине, однако мы сочли целесообразным включить эти записи в данную книгу ввиду их несомненно значительного интереса. Тем более что они не были сведены воедино и печатались с многочисленными пропусками и искажениями.
106
Об отце Константина Коровина Алексее Михайловиче (умер в 1881) почти ничего не известно кроме того, что вспоминает его сын. Лишь Б. П. Вышеславцев со слов художника сообщает об А. М. Коровине такие сведения: «Это был русский интеллигент-либерал шестидесятых годов. Он окончил Московский университет, был мировым судьей и четыре раза сидел в Петропавловской крепости. Константин Алексеевич помнит таинственные собрания, происходившие в отдаленной беседке в саду. Было нечто тяжелое в характере этого народника и революционера: душа его была отравлена религиозным скепсисом, взор его был обращен на зло жизни — „все не так, все бесчестно…“ Но ему обязан К. А. Коровин своим ранним знакомством с Достоевским, Пушкиным, Тютчевым и Шекспиром» (