- Вот письмо ваше, вы писали Коровину…
- Дорогой! - закричал полный человек. - Дети - вот он!
Показались девицы, жена, гости.
- Вот он!
И схватив меня за шею, стал обнимать и целовать, говоря:
- Вот пришел, вот утеха, вот - он двойной талант. Россия дышит. Читаем, дорогой, читаем. Рады, пришел. Раздевайте его.
Дочери, ласково улыбаясь, стягивали с меня пальто.
- Вот позвольте, должен вам сказать, объяснить, что болен…
- Раздевайтесь, раздевайтесь, мы вас вылечим, - кричат кругом.
И какой- то веселый гость тащит меня за руку в столовую:
- У нас разговоры короткие, Алексей Константинович, сейчас специальную достанем бутылку. Секретная. Вино первый сорт. Реймс. Старая бутылка. Покоряйтесь, дорогой, а то обидите.
Полон стол. Чего только нет: пироги, пулярки, икра. И гости за столом.
- Вот приехал, - грохочет хозяин, - вот он! А вот и бутылка, - показывает он, - берег…
- Позвольте вам объяснить… - пытаюсь вставить слово.
- После, после. Вот он написал - была у него собака Феб. У меня тоже был Феб. Английской породы. Так когда я читал, как хоронили собаку, Наташа плакала, - он показал на жену.
Наташа встала и подала мне руку. Очень почтенная особа. Я поцеловал у нее руку.
Выпил рюмку водки. Хозяин мне налил другую и возгласил:
- Надо равняться, потому Наташа именинница, и как хорошо, что пришли!
Хлопнув пробкой из бутылки, он налил всем вина и сказал гостям:
- Должен сказать, что не только он художник и писатель русский, но еще человек, который уважает москвичей. Знает календарь. Наталья именинница, вот чем уважил - пришел.
И опять хлопнула пробка, и опять полилось вино.
- Говорили - старик. Совсем не старик, - он показал на меня гостям, моих лет.
- Позвольте, - говорю, - дело в том…
- Бросьте, - говорит хозяин, - вам шестьдесят есть?
- Мне пятьдесят четыре…
- А мне шестьдесят стукнет, - говорит хозяин, - разница небольшая. Вы садитесь к ней и кушайте, - показал он на жену. - Вот попробуйте, карп замечательный, версальский. Знай, Наташа, ведь он рыболов. Мы с вами поедем ловить карпов. Хотя я не рыболов, я охотник. Когда читаю охоту - плачу. И она плачет.
- Правда, - сказала хозяйка, - хоть вы и веселое пишете, а я плачу. Вспоминаешь нашу Россию.
Ем я карпа, а сам думаю, как быть? За тебя принимают. А они подливают. Говорю ему:
- Вот я попал в неопределенное положение.
- Наплевать, - говорит хозяин, наливая. - Мы все в неопределенном положении. Вы пейте. День прошел и хорошо. Чувство, чувство надо. А вы-то кто? Вы человек чувства. Выпьем за чувство.
- И я пью за чувство, - воскликнула хозяйка, и на глазах ее показались слезы.
- „И каждый гость нам послан богом…“ - запел какой-то брюнет.
Все подхватили.
- Чарочку! - закричали кругом.
Запели „Чарочку“, а дочери, их подруги подносили каждому чарочку. И мне. Пели: „Выпьем мы за Костю, Костю дорогого…“
- Позвольте, - сказал я растерянно, выпивая свою чарочку.
- „Пей до дна, пей до дна…“ - пели вокруг меня.
И тут я почувствовал, что я „уравнялся“, и подумал, что теперь уже ничего не объяснишь. Уж надо держаться до конца. Хорошо, что никто не знает. Все больше молодежь.
Раздались звуки рояля и скрипки.
- Позвольте, - говорю я, - ведь это в миноре, а не в мажоре, диезов не надо, - и я, забыв свою роль, сел за рояль.
- Что за черт, - крикнул хозяин, - он еще и музыкант!
Вдруг я слышу сзади меня кто-то говорит:
- Это не Коровин! Коровин - старик. Это не Коровин.
- Как не Коровин? Ты всегда делаешь истории. Всегда все портишь. Надоело! - отмахнулся хозяин.
„Скандал, - подумал я, - скандал. Пора домой“.
Встал из- за рояля, отозвал хозяина в другую комнату и говорю ему:
- Я ведь нездоров. Мне пить нельзя. Я должен уходить, а то буду завтра болен.
- Вздор! Ничего не будет, потому - радость. Начало всех болезней - тоска. Это мне сказал великий Потэн[473]. Вино необходимо здесь. Климат! Понимаете? Климат! Разлагает сталь. А вино - иммунитет. Понимаете?
Он потащил меня опять к столу пить.
- Довезем, - говорил хозяин, - не бойся. Понимаешь, дорогой, ты не думай. Тут, брат, есть такие… - и он как-то мигнул глазом, - которые против тебя. Вот он, - показал он в сторону. - Он такой, знаешь, сомневается…
Я, прощаясь, одевался в прихожей. Уже светало. Все провожали.
Спускаясь по лестнице, я остановился и крикнул, что я не Коровин, что ты лежишь больной, и выбежал на улицу».
- Вот попал в какой переплет, и все из-за тебя, - закончил приятель, - положение мое ведь было пиковое, подумай!
- Пиковое? Почему пиковое? Тебя угощали, пил хорошее вино, веселился…
- Да, вино. Ну а если б узнали? Неизвестно, что бы было. Хорошо веселье! Тебе что! Пишешь разную ерунду, а я должен страдать[474].
[В старой Москве]
Трагик
У артистки театра Корша Смирновой устраивались для друзей вечеринки[475]. Муж ее Н. Е. Эфрос был «мужчина серьезный», но до чего непоседливый! Бегает из одной комнаты в другую, вертится, вечно о чем-то хлопочет. Будто с утра ключом его заводили, вот как заводят игрушки.
Так и в тот вечер… Эфрос не унимался ни на минуту, подходил то к одному, то к другому актеру, спрашивал, где что идет, и записывал в книжечку.
Был тут и другой человек, тоже серьезный и задумчивый, - забыл, как его звали. Но помню, за ужином этот человек все норовил сказать, должно быть, что-то весьма дельное и значительное.
Он встал, поднял бокал и начал официально:
- Милостивые государыни и милостивые государи…
Но актеры говорить ему не дали. Только он начал:
- Драматическое действие в своем начале имеет две неопровержимые конкретные формы, первая из них…
Но актер Климов[476] перебил его:
- Господа, канделябры в прошлом году были фарфоровые, а нынче бронзовые сделались. Странно! Почему бы это, Надежда Александровна?
Все стали смотреть на канделябры, удивлялись.
Оратор пробормотал:
- Виноват, я не окончил мысль… В действии самого действия, в сокровенной его психологии…
Но актер Вовка опять перебил:
- Ежели кошке дать валерьянку, так она…
Оратор умолк, снова начал. Однако опять кто-нибудь заметит: «На пять тысяч держу пари, что это не рябиновка, а бузиновка», - и покажет бутылку, а гости смотрят и кричат: «Врешь!»
Так и не дали говорить задумчивому человеку.
В чем дело? Оказывается, уже давно, чуть ли не год перед тем, актеры сговорились мешать этому красноречию. Год целый длится эта история. Задумчивый человек все жалуется: «Не дают говорить». А самому невдомек, что они его и на вечера для того самого приглашают.
Еще был на вечеринке известный доктор, психиатр Баженов, одетый изысканно. Он постоянно складывал руки, как бы молясь или прося прощения у молодых актрис. Те позволяли ему целовать себя, подставляя щеку. Он целовал, закрывая глаза, и замирал надолго[477]. Они называли себя именами и двойными фамилиями и кокетничали, каждая по-своему. Одна щурилась, что очень шло к ней, и она это знала, другая, обладательница больших глаз, старалась расширить их еще больше. Та говорила трепетно и немного как бы вздрагивая или пугаясь, та - небрежно-ласково, будто растворялась в истоме.
Был тут и Борисов, вечно напевавший романсы[478], а в сторонке сидел мрачный, огромного роста провинциальный трагик Задунаев-Врайский и пил стаканами коньяк. Когда его спрашивали: «Что это ты все коньяк хлещешь?» - он отвечал: «Глаза болят».
Как- то после выпивки, пения, веселья, уже к утру гости стали расходиться. На подъезде Задунаев-Врайский остановился, склонил грустно голову и стал жаловаться:
- Живу, играю, веселюсь, а моя Ольга прошлой весной - ау! И всегда я чувствую себя скверно после веселья. Прошедшей весной умерла Ольга. Она похоронена вон там, отсюда недалеко, - он показал рукой в даль Тверской, - на Даниловском. Еду к ней. Не могу! Еду.