Выбрать главу

И он взял меня за руку.

- Пойдем вот сюда, - показал он на угловой трактир.

Проходя мимо ряда извозчичьих саней, лошадей с подвязанными на мордах мешками с овсом, мы взошли на крыльцо деревянного трактира. Сразу, когда вошли, пахнуло теплом, чаем, запахом пива, В трактире было много народа, больше извозчиков. За длинной стойкой в жилете и голубой рубашке навыпуск - хозяин, а за ним на полках - бутылки. Половые в белых рубахах бойко носили подносы с чайниками и бутылками.

Саврасов прошел в глубину, где было просторнее, выбрал стол у окошка, сказал мне:

- Садись…

А сам пошел к стойке и что-то говорил с хозяином. Когда возвращался ко мне, то при свете ламп я увидел, что одет он странно, на него посматривали, оборачивались сидевшие за столами.

«Что это такое, - подумал я. - Что с Алексей Кондратьичем случилось, что он так странно одет…» Подойдя, он развернул с шеи большой шерстяной шарф, сбросил плед, снял шляпу и положил около на стул. Воротник грязной рубашки был повязан ярко-красным бантом… Как странно…

- Да, Костенька, - сказал он - да, мы возьмем сейчас расстегаи… Тут умеют… И уха. А сначала тарань…

Расторопный половой поставил тарелки и большую копченую селедку, подал в графине водку и рюмки. Алексей Кондратьевич отставил одну рюмку, сказал половому:

- Убери. Подай грузди.

Налил из графина рюмку, и я увидел, когда он ее подносил ко рту, как дрожали его большие пальцы. Выпив, взял рукой кусок тарани и ел с пальцев, глядя на меня темными глазами, особенными. Будто, какие-то пуговицы, а не глаза глядели на меня. Он опять жадно пил и ел долго, молча. И вдруг сразу оживился, глаза изменились, как будто он проснулся, что-то вспомнил и улыбался. Сказал:

- Деньги… да, да, деньги. Я деньги сегодня получил. Не много. Не платят много. Но приятные деньги. Да, да… Человек приятный, понимает, не слепой, серьезный. В душе любовь у него, с чувством человек. Вот видишь ли, Костенька, какой я чудной, никак одеться не могу, все врозь пошло. Галстук красный, надену - думаю лучше, все же я артист, ну… пускай смотрят. А вот ему все равно, понимает, ему все равно - какой я, он понимает, что жизнь гонит кого как. Он уважает искусство - картину уважает… Видно, когда смотрит, ясно видно. Скупой, конечно, но деньги его приятны. А вот есть тяжкие деньги, есть такие деньги за картину, с соусом, а соус такой - с упреком, поучением, и видно, что благодетель. Он, конечно, поднадуть хочет тебя, в нем человека йоты, одной йоты нет… Ну, доволен, доволен - бог с ним, все равно, спасибо и тому. Павел Михайлович Третьяков - большой человек. Скажи: Репин - его картину купила бы Академия или вельможи наши? Нет, не купили. И Репин не мог бы писать. Кто собрание сделал? Третьяков, фабрикант. Это не просто. Это - гражданин. Это - человек. Он мыслил, любил, Россию любил. Хочет взять у меня картину. Елки по овражку идут, вниз спускаются к роднику. Трудная вещь, зеленая. Ничего. Не кончена, не могу окончить, лета жду, зимой не могу. Пришел к нему в контору. Говорю: «Да вот, Павел Михайлович, нужно мне полтораста рублей, очень нужно». А он смотрит на меня и платком нос трет, и думает, и говорит мне: «Вы бы, Алексей Кондратьевич, окончили бы елки-то. Хороша картина… Ну и получили бы сразу все. Да… Подождите, - говорит, - ох-ма, я сейчас вернусь и принесу вам из конторы деньги». «Как странно», - подумал я, и сделалось мне как-то страшно и унизительно. Я взял и ушел. Рукавишникову[103] говорил он: «За что на меня обиделся Саврасов?» Нашел он меня, да, нашел. Только елки я отдал другому. Да, да… Всем чужие мы, и своим я чужой. Дочерям чужой…

Саврасов налил в рюмку водку и выпил.

- Куда, куда уйти от этой ярмарки? Кругом подвал, темный, страшный подвал, и я там хожу…

Глаза Алексея Кондратьевича остановились и тупо смотрели куда-то. В них была жуть. Я взял его большую руку, взволнованно сказал:

- Не пейте, Алексей Кондратьевич, вам вредно, не пейте…

- Молчать, щенок, - крикнул он, вскочив. В его глазах блеснул синий огонь. Он быстро пошел по трактиру к стойке буфета, как-то топая по полу опорками. Одна опорка соскочила с ноги, он нагнулся, растерянно потянул чулок и упал. Я подбежал к нему, надел опорку на ногу и помог ему встать.

У стойки он платил деньги и еще пил. Вернулся к столу, надел шарф, плед, шляпу, сказал мне: «Пойдем».

Фонари светились у крыльца трактира.

- Прощай, Костенька, - сказал он, - не сердись. Не сердись, милый мой. Не сердись - болен я. Я приду к вам, когда поправлюсь. Вот довели меня, довели… Пойми, я полюбил, полюбил горе… Пойми - полюбил унижение… Пойми. Я приду. Прощай. Не провожай меня.

И, повернувшись, пошел, шатаясь, вдоль забора переулка и скрылся в темноте ночи «…»

Проходя к дому, в Сущево, вижу за забором темный сад. И в ветвях деревьев слышу шелест птиц. Дома лег в постель и думал: «Подвал… Алексей Кондратьевич, Алексей Кондратьевич!… Как страшно!…»

Утром солнце светило в окно.

- Смотри, Костя, - сказала мне мать. - Встань, посмотри в сад, грачи прилетели.

И я видел, как больное лицо матери обращено вверх на деревья сада. И я ушел к себе в комнату и, уткнувшись в подушку, горько заплакал[104].

[Записи о ранних годах жизни, учителях и об искусстве][105]

Воспоминания детства

На окраине Тверской губернии «…» стояла небольшая деревенька, одна из тех, которые встречаются на расстоянии ста двух верст от Москвы. Многим приходилось ездить по железной дороге. Поезд скоро промчится сто, двести верст, вы посмотрите - в окошках одно ровное поле, кое-где попадается лесок, и вот где-нибудь у маленького степного ручейка мелькнула деревенька, десяток дворов, убогий плетень, дорожка к ручейку, два-три сарая стоят поодаль. Петух с курами роется по задворкам. Тишина, тишина. Вот в такой-то деревне или подобной родился, о чем хочу рассказать вам [мой отец][106].

Прежде, во времена двадцатых годов, как известно, не было железных дорог в России, а существовало сословие ямщиков, которые были хозяевами степного «тракта» «…» людей разъезжих. Один из таких «…» Михаила Емельянович Коровин, содержал Троицкий тракт и большие постоялые дворы. Он был очень богат, занимался торговлей в Сибири и вел простой деревенский образ жизни. Сына своего Алексея он «…» не очень-то учить хотел. Отец был твердо убежден, что много учиться не резон и сильно не любил «ученых господ», то есть чиновников.

Алешка, как звал его отец, рос между льстивыми домочадцами, воровал деньги у отца, и, часто отправляясь в Нижний на ярмарку, подсчитывал [иначе] барыши. Отец в этом случае был неумолим. Сначала он обыкновенно писал письмо: «Милостивый государь Алексей Михайлович», думая, что все письма не исключая сыну, надо писать с «милостивого», а потом следовало: «Ежели ты, сукин сын», и все возможные эпитеты. Сын Алешка писал, что и мухи-то здесь жалят и как ужалит - умрешь, а доктор дорог. Но ничто не помогает или очень мало укрощает строгого отца. «Я тебя женю, подлеца», - говорил он часто и в одно прекрасное время упрятал сына в Покровский монастырь.

Сын Алексей не отличался нравственными качествами, но имел впечатлительный и добрый характер. Часто, потихоньку от отца, он читал книги, побывал несколько раз в Сибири по делам отца, ему часто приходилось сталкиваться с чиновниками по торговой части.

Видя [в том надобность], он [углубился] в законы, право и занялся юристикой. Желая учиться, он не мог ужиться с упрямым отцом и находил удовольствие быть в разгульных попойках со студентами. Набравшись духу не купеческого, сын стал досадно смотреть на поживы отца и сочувственно относиться к убеждениям товарищей. Попав на услужение в монастырь, Алексей совсем с пути сбился с благочестивыми отцами.

Постигнув всю грязь и мерзость монастырской жизни, он вышел [из монастыря] и скоро женился.

Я не помню хорошо своего детства и не могу провести точно анализа тех многих впечатлений, действовавших воспитательно на мои нравственные стороны. Я был ребенком, любимым матерью, любовь которой выражалась по обыкновению в кормлении меня с утра до вечера. Отец мой не вступался в мое воспитание, и я оставался при матери и окружающих меня няньках; мне в раннем детстве дана была полная свобода. Окружающие меня простые русские люди не могли удовлетворить здравой любознательности ребенка и развлекали мою пытливость различными сказками с их бесконечной для ребенка таинственностью. Сказочные герои, навеянные этими рассказами, в воображении моем получали хотя довольно неопределенные, но зато грандиозные образы. Я сам воображал себя героем этих сказок. Все окружающее меня: двор, деревенские бани, лес - все это наполнялось различными призраками. Такое фантастическое направление моего детского ума приучило меня смотреть на природу как на что-то одушевленное и, может быть, было первым важным зародышем моих художественных стремлений.