Выбрать главу

Ложась спать, Левитан не снял синюю суконную курточку, застегнутую до горла. Я видел, что у него не было рубашки. Я снял шерстяную блузу, и мне было неловко, что у меня есть рубашка.

- А что это висит у тебя на стене? Ружье? - спросил Левитан.

- Ружье и патронташ. Я охотник, - ответил я.

- Охотник, это интересно должно быть. Я когда получу деньги за уроки, то куплю ружье и пойдем на охоту, да…

- Пойдемте, - обрадовался я. - Пойдемте в Перервы. Там убьем зайца.

- Зайца? - повторил Левитан испуганно. - Это невозможно, это преступление. Он хочет жить, он любит свой лес. Любит, наверное, иней, эти узоры зимы, где он прячется в пурге, в жути ночи… Он чувствует настроение, у него враги… Как трудно жить и зачем это так?… Я тоже заяц, - вдруг улыбнувшись, сказал Левитан, - и я восхищен лесом и почему-то хочу, чтобы и другие восхищались им так же, как и я… Эти последние лучи - печаль и тайная тоска души - особенная, как бы отрадная… Неужели этот обман и есть подлинное чувство жизни? Да, и жизнь и смерть - обман… Зачем это, как странно…

Я проспал. Вижу, Левитан стоит у окна на двор, где деревья были в морозном инее.

- Ты проснулся? - сказал он. - Посмотри, какой дворик! Как хорошо написать это… Говорят - нужно ехать в Италию, только в Италии можно стать художником. Но почему? Чем пальма лучше елки? Почему - не знаю. На вокзалах, в ресторане, на столах всегда жалкие пальмы. Как странно это…

И Левитан рассмеялся.

Левитан мало говорил о живописи, в противоположность всем другим. Он скучал, когда о ней говорили другие. Всякая живопись, которая делалась от себя, не с натуры, его не интересовала. Он не любил жанра. Увидев что-либо похожее на природу, он говорил: «Есть правда». Любимым нашим развлечением, учеников мастерской Саврасова, было уйти за город, в окрестности Москвы, где меньше людей.

Левитан всегда искал «мотива и настроения», у него что-то было от литературы - брошенная усадьба, заколоченные ставни, кладбище, потухающая грусть заката, одинокая изба у дороги, но он не подчеркивал в своей прекрасной живописи этой литературщины.

Левитан был поэт русской природы, он был проникнут любовью к ней, она поглощала всю его чуткую душу, и этюды его были восхитительны и тонки. Странно то, что он избегал в пейзаже человека. Прекрасный рисовальщик и живописец, он просил моего брата Сергея написать в его картине «Аллея осенью» фигуру сидящего на скамейке.

Левитан как-то сторонился людей. Его мало кто интересовал. Он подружился с А. П. Чеховым, который присоединялся к нам на прогулках за город, еще будучи молодым студентом Московского университета.

Левитан был разочарованный человек, всегда грустный. Он жил как-то не совсем на земле, всегда поглощенный тайной поэзией русской природы. Говорил мне с печалью: «Художника не любят - он не нужен. Вот Саврасов, это великий художник - и что же? Я был у него в доме, его не любят и дома. Все против, он чужд даже своим. Писателя легче понять, чем художника. Мне говорят близкие - напиши дачи, платформу, едет поезд или цветы, Москву, а ты все пишешь серый день, осень, мелколесье, кому это надо? Это скучно, это - Россия, не Швейцария, какие тут пейзажи? Ой, я не могу говорить с ними. Я умру - ненавижу…»

Левитан часто впадал в меланхолию и часто плакал. Иногда он искал прочесть что-нибудь такое, что вызывало бы страдание и грусть. Уговаривал меня читать вместе. «Мы найдем настроение, это так хорошо, так грустно - душе так нужны слезы…»

Летом Левитан мог лежать на траве целый день и смотреть в высь неба. «Как странно все это и страшно, - говорил он мне, - и как хорошо небо, и никто не смотрит. Какая тайна мира - земля и небо. Нет конца, никто никогда не поймет этой тайны, как не поймут и смерть. А искусство - в нем есть что-то небесное - музыка».

Я разделял его созерцание, но не любил, когда он плакал.

- Довольно реветь, - говорил я ему.

- Константин, я не реву, я рыдаю, - отвечал он, сердясь на меня.

Но делался веселей.

Я любил солнце, радость жизни, цветы, раздолье лугов. И однажды у пригорка за городом, где внизу блестел ручей струей бегущей воды, расцвел шиповник, большие кусты его свежо и ярко горели на солнце, его цветы розовели праздником радости весны.

- Исаак, - сказал я, - смотри, шиповник, давай поклонимся ему, помолимся.

И оба мы, еще мальчишки, встали на колени.

- Шиповник! - сказал Левитан, смеясь.

- Радостью славишь ты солнце, - сказал я, - продолжай, Исаак…

- …и даришь нас красотой весны своей.

- Мы поклоняемся тебе.

Мы запутались в импровизации, оба кланялись шиповнику и, посмотрев друг на друга, расхохотались: «До чего глупо!»

* * *

Как- то ранней весной в школу на Мясницкую пришел какой-то простой человек, молодой румяный купец из Охотного ряда.

Зайдя к нам, в мастерскую Саврасова, спросил:

- Господа художники, хотелось бы мне купить этюдиков у вас, если цены подходящие будут. Люблю я этюды! Сам балуюсь красками, только от папаши своего берегусь. Ох! Очень он не любит это занятие, а я на чердак уйду, там я с этих этюдов картину разведу - да-с. Так люблю это дело, даже вот запах краски люблю!

Когда он спросил, какая цена, то мы смотрели на его розовые щеки и как-то ничего не могли ответить. Тогда он, вынув из кармана пачку бумажных денег, отвел Левитана к окну и отсчитал ему деньги, мигая и говоря что-то шепотом. Потом отозвал меня и сунул мне в руку пачку грязных бумажек, тоже мигая и жмурясь, шепнул: «Ну что, ничего, художники, берите, годится. Учитесь, конечно». И опять мигнул.

Со Светославским долго спорил, говорил:

- Помилуйте, это никак невозможно, этаких и денег у меня нет.

- Не отдам, - сказал Светославский.

- Уступите, - уговаривал его молодой купец и рассмеялся, сказав: - Ну, ни твоя, ни моя, молись богу. Не могу двести, ей-ей. Самому мне папаша - сто в месяц, а жена, детеныш - не могу…

- Ну, ладно, - согласился Светославский, - бери…

Наконец, завернув этюды трубкой, он, прощаясь с нами, сказал:

- Эх, до чего это я люблю этюды, живопись - вот до чего!…

- Постойте, кулек забыли! - крикнул ему Светославский.

Обернувшись в дверях, купец сказал, смеясь:

- Это вам-с, господа художники, из лавки - икорка и рыбка хорошая, белужка. С хреном приятно, покушайте.

И ушел.

- Что же он спишет с этюдов наших? - говорили мы, смеясь.

- Посмотри, какие грязные мятые бумажки он дал, - придя домой, сказал Левитан. - Да все рублевки, трешники…

Дома не было моей бедной матери. Она постарела в горе по умершем отце моем. Уехала в Оптину Пустынь молиться за него.

Когда за столом сели друзья - Светославский, мой брат Сергей, Ордынский, Левитан, Мельников, я не сел. На столе икра, балык, белуга. Мне было так больно, что нет моей матери с нами. Ее печальный образ был передо мной. Такая она стала старая, жалкая, такие горькие глаза!… Я не мог есть и ушел из дому в сад, где за забором чуть уже зеленели липы, блестели на солнце купола церкви Харитония, - весна льет свет радости, к горлу подступили слезы…

- Ах, - ласково сказал Левитан, подойдя ко мне, - и ты ревешь? Наконец-то весельчак ревет…

- Да, Исаак, что делать - реву… Должно быть, мы бессильны…

- Хочешь сказать - мальчишки?

- Нет, ничего не хочу сказать. Уедем в Останкино на Панин луг. Скоро экзамены, их так много, мне еще нужно алгебру, строительное искусство. Там лучше готовиться. Поедем. Есть деньги.

- Хорошо, поедем, ты прав, там лучше…

Вечером Левитан утюгом разглаживал полученные у купца за наши этюды бумажки. Я аккуратно складывал их на стол, считая: рубль, три, десять, - по пятьдесят рублей дал он каждому. Потом долго мы считали, на что будем тратить деньги: сапоги, краски, шоколад, колбаса, порох, ружье… На ружье не хватало.

Останкино под Москвой - место дивной красоты. Около дубового леса был Панин луг и мелколесье. В небольшом деревянном доме взяли комнату за три рубля в месяц.