Выбрать главу

На другой день портрет был переписан. Лицо бело-голубое, в два раза больше натуры, глаза зеленые, зрачки черные. Он был весь мягкий, как вата, как облако. Дядя умолк. За обедом вздумали рассказать анекдот, ничего не вышло - мимо. А я смотрел на Михаила Александровича, на его английскую выправку и думал: «А замечательный ты человек» - и посмотрел ему прямо в глаза. Вдруг Врубель сказал: «Константин Алексеевич, выпьем с тобой на „ты“». Я принял с радостью предложение. «Я Моцарт, - сказал мне на ухо Врубель, - а ты не Сальери, и то, что делал я, тебе нравится, я знаю». На другой день дядя поймал меня в саду - я писал мотив, маленький этюд, - подошел ко мне и сел рядом. Я бросил писать, тоже сел на лавочку, которая была около. Дядя вздохнул. «Ну, что же это такое, Константин Алексеевич, - с укором в голосе начал дядя, - ведь его просят, все говорят, все - у Колечки были ведь голубые глаза, так зачем же он сделал зеленые? Ведь Михаил Александрович - воспитаннейший, культурнейший человек, ведь вы видите сами… И потом, голова очень велика! Я ему говорю: „Михаил Александрович, голова очень велика и глаза нужно голубые“, и дал ему честное слово, что так было. Знаете, что он отвечал? - Это совсем не нужно!» Но при этом, надо заметить, характерно то, что этот дядя, простой и добрый человек, столь озабоченный и обеспокоившийся Михаилом Александровичем, даже не вздумал посмотреть, что я писал тут, около него.

К вечеру портрет был опять желтый, но другого тона, с дивным орнаментом герба сурикового тона, но такого орнамента, что я никогда не видел. На другой день портрет опять для всеобщего удовольствия был просто нарисован с фотографии, очень скоро и очень просто раскрашен, с голубыми глазами. Все были в восторге. Орнамента, герба не было, был простой коричневый фон. Дядя сказал: «Ну вот, я прав - теперь окончен», целовался с Михаилом Александровичем. Все были веселы и [довольны].

Была назначена поездка - пикник. Михаил Александрович был страшно занят с устройством его. Это был какой-то ритуал - марки вин, которые Михаил Александрович знал все, что и после чего полагается пить. Я диву давался. Я увидел, как Михаил Александрович выкинул цветы, прикрепленные у коляски, обстриг ножницами маленький букет красных каких-то цветов - он был круглый, маленький да еще обстриженный ровно, как волосы стригут под [кончики], прикрепил этот букет в коляске около сиденья кучера. Коляска была черная, букет удивительно подходил. Михаил Александрович был одет - ноги в желтых гамашах, белые перчатки, цилиндр с бантом «…» - так ловко, [как] на заграничных картинках охотничьих. Сел [он] с кучером, взял как-то особенно вожжи в перчатки между пальцами и, как железная спираль, сидя на козлах, правил «…» ехали прямо. Лошади ровно и быстро неслись, как машина. Приехав, я посмотрел на Мишу поближе. Он поднял губы к самому носу, сжав их, как делают беззубые старики, посмотрел на меня, обведя как бы мимо глазами каким-то лягавым взором. Это был не он - я таких видел в Англии, Париже. Это был другой совсем человек. Он ничего со мной не говорил, но как он дирижировал, что и после чего надо пить и есть, и рассердился на меня, что я стал есть рыбу, выпив рюмку зубровки, и так рассердился, что сказал на «вы»: «Ну, прошу вас, без объяснений». «Да, - подумал я, - это барин, да такой настоящий».

«Михаил Александрович, - спросил я, - «…» ты что, у себя в Петербурге видел передвижную выставку?» - «Нет, - и провел пальцем у меня перед носом, - я не смотрю ваших выставок». - «Но отчего же?» - «Вот я видел выставку Айвазовского - отличный художник» «…»

Вскоре я уехал в Москву, но образ этого человека, его особенность сделала его в душе моей незабываемым. Приехав, я рассказывал Серову, С. И. Мамонтову о своем знакомстве с этим замечательным человеком, с Врубелем.

Прошли годы. Однажды в октябре поздно вечером я шел в свою мастерскую на Долгоруковскую улицу. Фонари светили через мелкий дождик. На улице грязно. «Костя Коровин!» - услышал я сзади себя. Передо мной стоял М. А. Врубель[163]. «Миша! Как ты здесь? Пойдем ко мне. Послушай, как я рад, Миша, Миша!» Я держал его мокрую руку: летнее пальто, воротник поднят - было холодно. «Ты уже здесь давно?» - «Дней десять». - «И ты не хотел меня видеть?» - «Нет, напротив, я у тебя был, но ты все у Мамонтова, а я его не знаю. Послушай, я к тебе не пойду сейчас, а ты пойдем со мной в цирк - да!» - «Но он скоро кончится. Сколько времени?» - «Половина одиннадцатого. Пойдем!» - «Зачем?» - «Знаешь, меня там ждут». - «Миша, приходи ко мне завтра». - «Хорошо». - «В три часа». - «Хорошо». Мы расстались.

Михаил Александрович был в три часа у меня. «У тебя так хорошо. Меня пригласил к себе в мастерскую Остроухов. Там я видел Серова. Остроухов тебя не любит, но он мне так надобен». - «Переезжай ко мне, Миша». - «Завтра же перееду. Я работаю акварель „Воскресение Христа“, но эти кретины ничего не понимают[164]. Да, Костя, есть у тебя три рубля? Дай, пожалуйста». Позже Михаил Александрович снова был у меня. Пришел Серов. «Пойдемте сегодня в цирк. Я вам покажу такую женщину, какой вы никогда не видали» [, - сказал Врубель]. Мы пошли в цирк. После разных штук выехала на лошади наездница в пачке «…»

Врубель вскочил - она! «Вот она, смотрите!» Серов спросил, в чем дело. Движения женщины были мягки и как-то грустны. Но так как мы сидели далеко, то не было видно хорошо лица. Черные волосы, черная густая плетеная коса окружала белое матовое лицо этой женщины. Михаил Александрович куда-то ушел, потом пришел за нами и сказал: «Пойдемте». Мы пошли за кулисы цирка, где он нас представил наезднице и ее мужу. Муж был итальянец, и видно было, что он самым дружеским образом относился к Михаилу Александровичу. Женщина была молчалива, проста, с хорошими добрыми глазами, сильная брюнетка. «А хороша?» - спросил Врубель. «Так себе, - сказал Серов. - Прощай». И ушел. Я остался с Врубелем. «Пойдем после спектакля к ним». - «Пошли».

Недалеко около цирка, на Самотеке, во дворе деревянного домика [мы поднялись] наверх в какую-то маленькую квартиру. Молча зажгла свет коренастая прислуга. Квартира - две комнаты. Три стула, стол, лампа, на стуле приставлен к комоду холст, на нем портрет этой женщины «…» Другая комната лучше. Салфетка вязаная, покрытый деревянным маслом иконостас, две постели. «Я у них живу. Из Киева я приехал с ними, - пояснял мне Михаил Александрович. - Костя, я приехал с цирком, я не могу ее не видеть». Тут же вошли она и он. Появился самовар, пиво, колбаса. Около стола вертелась собачка ее Хеп-Хеп. По шее у женственной женщины, как ее назвал Михаил Александрович, был черный бархатный с бисером ошейник - широкая лента с медальоном. Во всем - и в платье, в пестроте манеры и тоне ее мужа - они были иностранцы. С какой-то особенной грацией она вытерла стаканы. Люди бедные, но другие «…» не такие, как у нас, трудности борьбы жизни на них положили иную - серьезную, безысходную печаль.

Михаил Александрович всячески услуживал ей и совершенно был одинаков с ними. Видимо, они отлично понимали Михаила Александровича, больше, чем мы, и видна была своя дружеская нота и свой смех мужа этой дамы и Михаила Александровича. «Черт знает, что же это такое, - думал я. - Ничего не понимаю». Я чего-то стеснялся. Было жарко в комнате. Муж, Миша остались в жилетках, сняли визитки, дама стащила с меня мой сюртук и тщательно повесила, сказав по русски: «Господин, надо любить меня». Она была особенная. Разговор между ними не умолкал ни на минуту, и она, как какая-то важная царица, иногда вставляла фразу и вдруг отрывисто смеялась. Когда она смеялась, глаза были так добры, и смех был так прост и симпатичен. Я понял, почему она так нравилась Михаилу Александровичу[165]. Разговор был о том, что кто-то у кого-то неправильно взял за выход, а тот все понял потом, но поздно и т. д. Словом, своя какая-то жизнь, и все какой-то Мориц играл важную роль, словом, постороннему было не понять, в чем был весь юмор и почему они смеялись.

На другой день Михаил Александрович переехал ко мне и привез с собой акварель «Воскресение». Тело Христа было рисовано все из мелких бриллиантов, грань которых отливала всеми цветами радуги или как игра бриллиантов, а потому все тело светилось и горело. Кругом были ангелы, все было как бы из грани самоцветных камней[166].