Выбрать главу

Я рассказал про охрану дворца и как туда никого не пускают.

- Ага, так вот почему об вас меня спрашивали в Москве. Полицмейстер Огарев о вас дал отзыв: «Прекрасный молодой человек, но повеса».

- Но почему повеса? - удивился я.

- И я его спросил, - сказал Савва Иванович. - Он ответил: «А так-то вернее…»

- Какой-то придворный приходил ко мне в мастерскую, - рассказал я. - Очень любезный человек. Мы с ним шампанское пили…

- А кто же этот придворный?

- Воронцов-Дашков.

- Послушайте, да ведь это же министр двора[251].

- А я и не знал, просил его маляров мне поискать…

- Эх, вы, другой бы на вашем месте…

- Не браните меня, Савва Иванович, тут все не по-нашему, не по-московски. Тут чудеса, если не чепуха: много разных начальников сцен, костюмерных, монтировочных, декораторов, помощников освещения, главных помощников; потому на афишах пишут - «обувь Пироне»: в чем дело, почему Пироне? Потом еще «бутафор-гробовщик», еще «наши-ваши»…

- Какой гробовщик? - удивился и Савва Иванович. - Какие «наши-ваши»?

- Есть какие-то «наши», а кто это, я сам не знаю…

- Но вы меня послушайте, - оживился вдруг Савва Иванович, - вчера я в Панаевском театре слушал молодого артиста: фигура, руки, голова все - красота; а голос - превосходный; тембр - ну что и говорить. И откуда? - говорят, с Волги. Сапожник был, певчий. Шаляпин. Ритм - удивление. Россия! Вот это будет певец. Русская опера воссияет. Вот кто будет «Борис», «Опричник», «Грозный», «Руслан», «Фарлаф». А живет этот Шаляпин на Песках; искал его недели две, на квартире нет, и неизвестно где.

И это было первое, что я услышал в моей жизни о Федоре Ивановиче Шаляпине.

* * *

На генеральной репетиции в Мариинском театре я говорю осветителю:

- Первый софит потушите.

- Не могу-с, - ответил он. - Спросите Домерщикова, они заведуют.

- Но ведь я отдал вам записку об освещении.

- Не могу-с, они заведуют.

В поисках на сцене Домерщикова я видел много молодых людей в вицмундирах, которые смотрели на проходящих артистов. Все молодые люди были озабоченные и утомленные, к ним подходили артисты и что-то просили, но они как-то не слушали, Чувствовалось, что это главные люди на сцене, которые заводят эту машину и управляют ею.

«Не это ли есть „наши“?» - подумал я.

Уже поднялся занавес, когда пришел Домерщиков.

- Первый софит потушить надо, - сказал я ему. - А то окно пропадает.

- Ну, уж простите, - ответил Домерщиков. - Освещение - это я. В этом не уступлю, хоть что. Хорошо ведь и так, чего вы еще хотите.

«Ах, горе», - подумал я и расстроился ужасно. Никогда бы не мог Савва Иванович сказать мне, как этот петербургский чиновник: «Освещение - это я». Нет, я здесь не останусь.

Моим соседом по креслу оказался один московский знакомый Ларош[252].

- После репетиции едемте в «Малый Ярославец»[253], - сказал нам обоим Домерщиков.

Дорогой в «Малый Ярославец» я сказал тихо Ларошу:

- Невозможно тут, трудно.

- Какой вы чудак, - сказал Ларош. - Вас, вероятно, Домерщиков задел… Так он же должен показывать, что делает дело. Он сейчас едет на извозчике сзади с Чайковским. Ему тоже о музыке говорит. Что же делать?

- Разве это Чайковский, что с вами в партере сидел?

- Да. А что?

- А я думал - тоже какой-нибудь чиновник.

- Верно. Он похож на чиновника, - засмеялся Ларош. - Только у него глазок есть. Когда он о музыке говорит, у него в глазах поэт виден. Он понимает. Но должен уступать тоже.

* * *

«Малый Ярославец»… Поднимаемся по лестнице во второй этаж. Небольшие комнаты, половые напомнили Москву, трактир. За столом я все смотрел на Чайковского.

- Очень хорошо. Директору нравится, - выпив рюмку, сказал мне Домерщиков.

- Сад бы ему дать написать, - заметил Чайковский, показав на меня.

- Ну, нет, - ответил Домерщиков. - Это уже Бочаров[254]. И не заикайтесь…

- Я ведь только прошу, - говорил Чайковский. - Чтоб видно было, что дом там, березка, ну как у нас всегда в деревне. А подальше так - липы. Поместье. А то деревья неизвестно какие написаны, непохоже на сад, на Россию. Зачем-то там всегда сзади горы большие. А у меня - просто Россия, не нужно мне гор.

- Ну, уж это простите, - возражает строго Домерщиков. - Музыка - музыкой, а ландшафт - ландшафтом. Что же это будет: береза, липа. Крапиву еще захотите. Этого никак нельзя. Петербург здесь, столица, а не просто как-нибудь так, город. Какой же тут интерес смотреть деревню? Сад у меня на даче посмотрите, а не в театре. И так удивляться будут - варенье варят и поют. А чем бы хуже, если бы венки из цветов плели?…

Чайковский и я смотрели в тарелки.

* * *

И. А. Всеволожский был доволен исполнением мною декораций и сказал мне наедине:

- Вот что, сделайте эскизы к «Фаусту», только ничего не говорите «нашим», - они все против. Я пришлю за ними Кондратьева[255]. Я вам могу предложить хороший оклад и аршинные. Вот я начал рисунки, посмотрите…

И он показал мне свои маленькие рисунки костюмов.

- Ну что? - спросил он.

Что я мог сказать - такие добрые глаза смотрели на меня сквозь очки.

- Краски бы поярче, - сказал я.

- Краски? - повторил Всеволожский с грустным лицом. - У меня краски акварельные, но, может быть, прибавить гуашь?

- Прибавьте.

- Направо, - показал он в окно, - касса императорского двора, ход с Невского. Вот вам ассигновка за работу. И он дал мне длинную синюю бумажку.

- Получите деньги, вам пригодятся. Ну, до свидания. Не забудьте же о «Фаусте», только никому не говорите.

- Что же вы будете делать с этими деньгами? - спросил меня в тот же день Савва Иванович, смеясь.

- Построю маленький деревянный дом-мастерскую на Долгоруковской, в саду Червенко, и буду писать картины.

- Ну, на две тысячи нельзя построить дом. Какой вы, Коровин, чудак!…

Последние годы Мамонтова

Театр был переполнен. Он замер при первых звуках необычайного голоса Шаляпина. Все кругом померкло - только он один, этот, почти мальчик, Сусанин. Публика плакала при фразах: «Взгляни в лицо мое, последняя заря».

Савва Иванович, посмотрев на меня, сказал на ухо:

- Вот это артист…

За ужином, по окончании спектакля, у Саввы Ивановича были все артисты и гости. Рядом с дирижером Труффи[256] сидел тот самый высокий молодой человек, который был в павильоне Крайнего Севера и смотрел на тюленя. Шаляпин был так оживлен, что я никогда раньше не видел такого веселого человека. Он рассказывал анекдоты, подражая еврею, грыз сахар, представляя обезьяну. Потом пел сопрано, подражая артисткам, представлял, как они ходят по сцене. Движения его были быстры и изящны. Он ушел, окруженный артистками, кататься на Волгу.

- Редко бывает такое музыкальны человека, - сказал дирижер, итальянец Труффи. - Немного в оркестр фагот отстал, он уже смотрит, сердится. Я его знаит, это особая такая Федя.

- Надо ставить для него, - сказал Савва Иванович, - «Рогнеду», «Вражью силу», «Юдифь», «Псковитянку», «Опричника», «Русалку».

Уехав в Москву из Нижнего, Савва Иванович как-то заехал ко мне в мастерскую на Долгоруковской улице… Был озабоченный и грустный, что с ним бывало редко.

- Я как-то не пойму, - сказал он мне, - есть что-то новое и странное, не в моем понимании. Открыт новый край, целая страна, край огромного богатства. Строится дорога, кончается, туда нужно людей инициативы, нужно бросить капиталы, золото, кредиты и поднять энергию живого сильного народа, а у нас все сидят на сундуках и не дают деньги. Мне навязали Невский механический завод, а заказы дают, торгуясь так, что нельзя исполнить. Мне один день стоит целого сезона оперы. Думают что я богат. Я был богат, правда, но я все отдал и шел, думая, что деньги для жизни народа, а не жизнь для денег. Какая им цена, когда нет жизни. Какую рыбу можно поймать, когда нет сети, и не на что купить соли, чтобы ее засолить. Нет, я и Чижов думали по-другому. Если цель - разорить меня то это нетрудно. Я чувствую преднамерение, и я расстроен.