Шаляпин говорил озабоченно, лицо его было как пергамент - желтое, и мне казалось, что со мной говорит какой-то другой человек - так он изменился и внешне.
- Я скоро еду в Америку петь концерты, - продолжал он. - Юрок зовет…[380]. Надо лечиться скорей. Тоска… Вино у меня отобрали.
Он вдруг улыбнулся:
- А я две бутылки все же спрятал в часы. Знаешь у меня большие часы? Вот у меня ключ.
Он вынул из жилетного кармана медный ключик и показал мне.
- Я рюмку пью только. Какой коньяк! Я раньше и не знал, что есть такой коньяк. И водка смирновская - белая головка. Я нашел здесь в Париже, на рю де ла Пэ. Старая бутылка. Одну нашел только. Эту успел выпить. А что, ты не знаешь, жив ли Борис Красин?[381].
- Нет, не слыхал, не знаю.
- А я слышал, что он умер. Кто это мне сказал - не помню.
- А Обухов?
Шаляпин вдруг рассмеялся.
- Ты помнишь, как я над ним подшутил?…
Обухов был управляющим конторой московских императорских театров[382]. Однажды Шаляпин, придя ко мне в Москве, принес с собой арбуз, взял у меня краски (темпера) и выкрасил его в темный цвет. Арбуз обрел вид темного шара. Шаляпин принес с собой еще и коробочку, в которой были так называемые «монашки» - их зажигали, и они долго курились, распространяя приятный запах. Такую «монашку» Шаляпин вставил в верх арбуза.
Когда «грим» был готов, Шаляпин отправился в контору императорских театров, положил арбуз в кабинете Обухова на письменный стол и зажег «монашку». А сам уселся в приемной как проситель.
Явившись на службу и найдя в своем кабинете дымящуюся «бомбу», Обухов опрометью бросился вон. Вся контора всполошилась, все выбежали вон. Вызвали полицию…
В разгар переполоха Шаляпин разрезал бомбу… Все смеялись. Обухов старался скрыть недовольство и с упреком сказал Шаляпину:
- Вам, Федор Иванович, все допустимо…
А Шаляпин всю неделю хохотал.
* * *
- А знаешь ли, - сказал, помолчав, Шаляпин, - живи я сейчас во Владимирской губернии, в Ратухине, где ты мне построил дом, где я спал на вышке с открытыми окнами и где пахло сосной и лесом, я бы выздоровел «…» Как я был здоров! Я бы все бросил и жил бы там, не выезжая. Помню, когда проснешься утром, сойдешь вниз из светелки. Кукушка кукует. Разденешься на плоту и купаешься. Какая вода - все дно видно! Рыбешки кругом плавают. А потом пьешь чай со сливками. Какие сливки, баранки! Ты, помню, всегда говорил, что это рай. Да, это был рай. А помнишь, ты Горькому сказал, что это рай. Как он рассердился. Герасим жив?
- Нет, Федя, Герасим умер, еще когда я был в Охотине.
- Посчитать, значит нас мало осталось в живых. Какая это странная штука - смерть. Неприятная штука. И тайная. Вот я все пел. Слава была. Что такое слава? Меня, в сущности, никто не понимает. Дирижеры - первые. В опере есть музыка и голос певца, но еще есть фраза и ее смысл. Для меня фраза - главное. Я ее окрыляю музыкой. Я придаю значение словам, которые пою, а другим все равно. Поют, точно на неизвестном языке. Показывают, видите ли, голос. Дирижер доволен. Ему все равно тоже, какие слова. В чем же дело? Получается скука. А они не хотят понять. Надоело… Вот Рахманинов - это дирижер. Он это понимает. Вот я выстукиваю иногда такт. Ты думаешь, что это мне приятно? Я вынужден. Иначе ничего не выходит. А говорят - я придираюсь. Я пою и страдаю. В искусстве - нет места скуке. А оперу, часто слушают и скучают. Жуют конфеты в ложе, разговаривают. Небось, когда я пою, перестают конфеты жрать, слушают меня. Ты знаешь, кто еще понимал искусство? Савва Мамонтов. Это был замечательный человек. Он ведь и пел хорошо. И ты помнишь - как его? - Врубель был такой.
- А ты с милым Мишей Врубелем поссорился.
- Он же был этакий барин, капризный. Все, что ни скажу, все ему не нравилось. Он мне сказал: «Вы же не певец, а передвижная выставка, вас заела тенденция. Поете „Блоху“, „Как король шел на войну“ - кому-то нравиться хотите. В искусстве не надо пропаганды». Вообще, сказать тебе должен, что я его не понимал и картины его не понимал. Хотя иллюстрация к «Демону» - замечательная. Странно, я раз сказал ему, что мне нравится его «Демон», которого он писал у Мамонтова, такой, с рыжими крыльями. А он мне ответил: «Вам нравится - значит плохо». Вот, не угодно ли? Савва Мамонтов его тоже не понимал… А то за обедом: после рыбы я налил красного вина. Врубель сидел рядом… У Мамонтова был обед, еще Витте тогда был за столом. Он вдруг отнял у меня красное вино и налил мне белого. И сказал: «В Англии вас бы никогда не сделали лордом. Надо уметь есть и пить, а не быть коровой. С вами сидеть неприятно рядом». Ведь это что ж такое? Но он был прав, я теперь только это понял. Да, Врубель был барин…
- Да ведь ты сам сейчас барин стал. Украшаешь себя и вина любишь дорогие.
- Нет, я не барин. Скажу тебе правду - в России я бы бросил петь и уехал бы в Ратухино, ходил бы косить и жил бы мужиком. Ведь я до сих пор по паспорту крестьянин - податное сословие. И все дети мои крестьяне, а я был солист его величества. Теляковский недоумевал: у меня не было чина, а он хотел, чтобы я получил Владимира… Когда я пел Бориса в Берлине, в ложе был Вильгельм. В антракте мне сказали: «Кайзер вас просит в ложу». Вильгельм меня встретил любезно и попросил сесть. Я сел. Он сказал: «Когда в России талант - это мировой талант. Скажите, Шаляпин, какой вы имели высший орден в России?» - «Бухарская звезда», - ответил я. - «Странно», - сказал Вильгельм, - и, протянув руку к стоявшему сзади генералу (вероятно, это было заранее условлено), отцепил у него орден и пришпилил мне на грудь. - «Позвольте вас поздравить, теперь вы - фон Шаляпин, вы дворянин Германии». А здесь я получил «командора»…
В уголках губ Федора Ивановича была грустная усмешка.
Последняя встреча
В Париже Шаляпин, прощаясь со мной, сказал:
- Ну, прощай. Ты где живешь? На Балчуге? Ах, я и забыл, что мы не в Москве, - как чудно! Когда я вижу тебя, я всегда живу душой в России. Я к тебе зайду. Это у Порт Сен-Клу…
Кажется, в конце февраля, выходя из дому, я увидал на дворе, возле консьержа, Шаляпина.
- Ах, вот ты! - сказал он. - Пойдем в кафе.
Он шел усталой походкой.
- Я что-то захворал, - сказал он. - Как-то здесь тяжело, - показал он на грудь, - вроде как камень лежит. Это началось там, в Китае. Я ведь в Китай ездил. В сущности, зачем я ездил - не знаю.
Вид у Шаляпина был очень больной. И он все вздыхал.
- Борис и Федор[383] в Америке, - сказал он про сыновей. - Тебе они не пишут?
- Борис не пишет, а Федя - молодец. Ты знаешь, он играл в пьесе «Товарищ» главную роль, этого князя, который поступил лакеем. Играл на английском языке, и о нем превосходно написали.
- Да что ты? А я и не знал. Я все удивляюсь, отчего они все хотят быть артистами. Дочери мои… Отчего не просто так, людьми, как все? Ведь в жизни артиста много горя.
Он вздохнул.
- Ты знаешь ли, мне не очень хорошо здесь, - он вновь показал на грудь. - Я пойду.
Мы вышли из кафе и подошли к спуску в метро.
- Возьми автомобиль, - сказал я.
- Зачем автомобиль? Ведь это огромные деньги.
И он спустился в метро. Во всей фигуре его был какой-то надлом.
Я долго не мог уснуть в эту ночь. Образ больного Шаляпина стоял передо мной.
Проходила в воспоминаниях прошлая жизнь. Я видел его там, в России, когда он спал в моей деревенской мастерской на широкой тахте. Около него спал Феб - моя собака, которая нежно любила Шаляпина. Собаки вообще любят веселых друзей. Их радует дружба людей. Помню, глядя на спящего Шаляпина, я подумал: «А ведь это гений»… Как сладко спал этот русский парень - Федор Шаляпин…
Живя много в России в деревнях, я встречал не раз парней деревенских. В их смехе, удали, веселье, разгуле было то же, что в Шаляпине.