К. Леонтьев не верил в русский народ, как не верил ни в какой народ. Великий народ держится и процветает не собственной автономной стихией, а организующей его принудительной идеей. С беспощадной остротой и радикализмом анализирует он принцип национального самоопределения. Чисто племенная идея не имеет в себе ничего организующего, творческого; она есть не что иное, как частное перерождение космополитической идеи всеравенства и бесплотного всеблага. Равенство классов, лиц, равенство (то есть однообразие) областей, равенство всех народов, расторжение всех преград, бурное низвержение или мирное, осторожное подкапывание всех авторитетов религии, власти, сословий, препятствующих этому равенству, - это всё одна и та же идея, выражается ли она в широких и обманчивых претензиях парижской демагогии или в уездных желаниях какого-нибудь мелкого народа приобрести себе во что бы то ни стало равные со всеми другими нациями государственные права. "Истинно-национальная политика должна и за пределами своего государства поддерживать не {голое}, так сказать, {племя, а те духовные начала, которые связаны с историей племени, с его силой и славой}. Политика православного духа должна быть предпочтена политике славянской плоти, агитации болгарского "мяса"... Национальное же начало, понятое иначе, {вне религии}, есть не что иное, как все те же идеи 1879 года, начала всеравенства и всесвободы, те же идеи, {надевшие лишь маску мнимой национальности}. Национальное начало вне религии не что иное, как начало эгалитарное, либеральное, {медленно, но зато верно разрушающее}"."Национально-либеральное начало {обмануло} всех, оно {обмануло} самых опытных и даровитых людей; оно явилось {лишь маскированной революцией -} и больше ничего. Это - одно из самых искусных и лживых {превращений того Протея всеобщей демократизации, всеобщего освобождения и все общего опошления, который с конца прошлого века неустанно и столь разнообразными приемами трудится над разрушением великого здания римско-германской государственности}"."Люди, освобождающие или объединяющие своих единоплеменников в XIX веке, {хотят} чего-то {национального}, но, достигая своей политической цели, они {производят лишь космополитическое}, то есть нечто такое, что стирает все более и более национализм бытовой или культурный и смешивает все более и более этих освобожденных или свободно объединенных единоплеменников с другими племенами и нациями в общем типе прогрессивно-европейского мещанства. Космополитический демократизм и национализм политический - это лишь два оттенка одного и того же цвета". К. Н. отрицает самостоятельное значение племенного начала. "Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что любить его? За кровь? И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации очень смешанной крови. Язык?.. Язык дорог особенно как выражение родственных и дорогих нам идей и чувств. Любить племя за племя - натяжка и ложь. Другое дело, если племя, родственное хоть в чем-нибудь, согласно с нашими особыми идеями, с нашими коренными чувствами... {Равенство наций -} все то же всеобщее равенство, всеобщая свобода, всеобщая приятная польза, всеобщее благо, всеобщая анархия либо всеобщая мирная скука. Идея национальностей чисто племенных в том виде, в каком она является в XIX веке, есть идея, в сущности, вполне космополитическая, антигосударственная, противорелигиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего, наций {культурой} не обособляющая; ибо культура есть не что иное, как своеобразие". С этой точки зрения К. Н. не сочувствует славянской политике на Востоке. Ему дороги были не славянские, не национальные начала на Востоке, а начала византийские, церковные и государственные, великие организующие идеи. Поэтому он был за греков и даже за турок.
После освобождения и объединения Италия сделалась менее своеобразной и стала более походить на Францию и все другие европейские страны. В Италии произошло опошление тех самых картин духовно-пластических, на которых так блаженно и восторженно отдыхали вдохновенные умы остальной Европы. Германия после объединения "изменяется к худшему в отношении национально-культурном", теряет в своей оригинальности, делается более похожей на другие страны Европы. Национальное самоопределение и национальное освобождение обесцвечивает, ведет к демократической нивелировке. Это - очень парадоксальная мысль К. Леонтьева, в которую следует вникнуть. Она совершенно противоречит общепринятым взглядам. "{Тогда}, когда национализм имел в виду не столько {сам себя}, сколько интересы религии, аристократии, монархии и т. п., тогда он {сам себя-то и производил невольно}. И целые нации, и отдельные люди в то время становились все разнообразнее, сильнее и самобытнее. Теперь, когда национализм {ищет освободиться, сложиться, сгруппировать людей не во имя разнородных}, но связанных внутренно интересов религии, монархии и привилегированных сословий, а во имя единства и свободы {самого племени}, результат выходит везде более или менее {однородно-демократический}. Все нации и все люди становятся все сходнее и сходнее и вследствие этого все беднее и беднее духом". Национальность образуют и ведут к своеобразному цветению объективные идеи, духовные начала. Принцип же национальности сам по себе - бессодержательный и демократический, он обесцвечивает. "{Национальное начало}, лишенное {особых} религиозных оттенков и {форм}, в современной, {чисто племенной наготе своей, есть обман}. Племенная политика - есть одно из самых странных, {самообольщении} XIX века. {Национального, в действительном смысле, в племенном принципе нет ничего}".К. Н. пророчит, что национальное самоопределение и освобождение балканских славян приведет к совершенному национальному обезличиванию, к либерально-эгалитарной европеизации, к обыкновенному демократическому мещанству. Дело православия на Востоке от этого только потеряет. К. Н. издевается над возвышенными и благородными мечтами старых славянофилов, которые ждали от освобождения славян расцвета православной и всеславянской идеи. "Живя в Турции, я скоро понял ужасную вещь; я понял с ужасом и горем, {что благодаря только туркам и держится} ещё многое православное и славянское на Востоке... Я стал подозревать, что отрицательное действие мусульманского давления, {за неимением лучшего}, спасительно для наших славянских особенностей и что без турецкого презервативного колпака разрушительное действие либерального европеизма станет сильнее". Мысль об изгнании[ ]турок он считает не русской и не славянской, а обыкновенно-европейской, либерально-демократической и нивелирующей мыслью. К. Н. настаивает на том, что "{бессознательное назначение России не было и не будет чисто славянским}. Оно уже потому не могло быть таковым, что чисто славянского, совершенно своеобразного ничего до сих пор у славян не было... Сама Россия давно уже не чисто славянская держава". Интересы православия на Востоке он ставит настолько выше интересов племенных, славянских, что говорит: "Самый жестокий и даже порочный, по личному характеру своему, православный епископ, {какого бы он ни был племени}, хотя бы крещеный монгол, должен быть нам дороже двадцати славянских демагогов и прогрессистов". Для Леонтьева Царьград должен быть или русским, или турецким. Переход же его в руки славян сделает из него революционный центр и больше ничего. Он не сочувствовал войне 77-го года, потому что она велась не за веру, а за освобождение славян, то есть была эмансипационной войной. Панславизм он считал большой опасностью для России. "{Идея}" {православно-культурного русизма} действительно оригинальна, высока, строга и государственна. Панславизм же {во что бы ни стало - это подражание} и больше ничего. Это идеал {современно-унитарно-либералъный}; это стремление быть как все. Это все та же общеевропейская {революция}".Панславизм на Востоке представляется ему торжеством обыкновенного демократического принципа. Славянофилов обвиняет он в слишком большой склонности к бессословности и гражданскому равноправию, то есть к обыкновенному демократизму, к либерально-эгалитарным началам. Мы видели, что К. Леонтьев не славянофил, а туркофил. Он также германофил. И все по тем же основаниям. В Германии он видит больше начал, охраняющих старую Европу, которую любит, и меньше начал уравнивающих и смешивающих. И особенно не любит он современную Францию как очаг всемирной революции, как демократическую республику. Он любит не Германию и германский народ самих по себе. Он в гораздо большей степени испытал на себе влияние культуры французской, чем германской, и был ближе латинскому духу, чем германскому. Но он любил и уважал монархию, аристократию и воинственные начала, которые в Германии были ещё сильны. И он был сторонником сближения России с Германией, хотя и предвидел возможность столкновения с ней. Он говорит, что "крепкий союз и вынужденная обстоятельствами война с Германией будут у нас в народе {одинаково популярны}!" В этих словах звучит презрение к народу, но они оправдались дальнейшими событиями. Он считал выгодным для России усиление и возвышение Германии, даже ценою нашего поражения. Это звучит чудовищно, особенно в наше время. Но в этом чувствуется истинное бесстрашие мысли. Как применял Леонтьев эти свои оригинальные мысли о национальности к России и русскому народу, к определению русского призвания в мире? Для этого прежде всего нужно рассмотреть его взгляды на византизм.