29 октября 1794 года русские войска во главе с «героем» под барабанную дробь вступили в Варшаву. «Всемилостивейшая Государыня! ура! Варшава наша», — доносил Суворов императрице. Екатерина отвечала столь же лаконично: «Ура, фельдмаршал Суворов!» — сообщая Суворову и о своей радости, и о даровании ему фельдмаршальского звания.
Польский король Станислав Август Понятовский, в прошлом возлюбленный Екатерины, ее стараниями возведенный на польский трон, отрекся от щедро подаренного ему когда-то престола, и, кажется, не без облегчения. «8 января 1795 года Станислав Август простился с главнокомандующим и был так тронут нежным прощанием Суворова, что растерялся и не припомнил всего, что хотел ему сказать»{54}. Еще в 1792 году, в надежде спасти свое царство от разорения, Станислав Август предлагал Екатерине возвести на польский престол второго ее внука, Константина{55}. После разгрома Праги в 1794 году Станислав Потоцкий и Тадеуш Мостовский повторили это предложение, но Екатерина неизменно отвечала отказом, ведь в случае восшествия на польский трон, объясняла императрица, великому князю пришлось бы стать католиком и навсегда отречься от прав на русский престол{56}. В 1795 году состоялся третий раздел польских земель. России достались западная часть Белоруссии, западная Волынь, Литва и герцогство Курляндское; остальные земли отошли Пруссии и Австрии. Речь Посполитая исчезла с политической карты мира.
Екатерина и не подозревала, что вовсе не во время войн с турками, но теперь, деля с Австрией и Пруссией польские территории, она наконец начала писать Константину историю. Именно «польские» семена, горстями бросаемые императрицей в почву русской внешней политики, два десятилетия спустя дали в жизни ее второго внука бурные всходы.
В последние годы правления Екатерины о «греческом» проекте как будто совершенно забыли. Хотя, возможно, то было забвение вынужденное и внешнее. По крайней мере в своем кратком «Завещании», написанном в 1792 году и не публиковавшемся при жизни, а возможно, и не предназначавшемся для печати, Екатерина писала: «Мое намерение есть возвести Константина на престол Греческой Восточной империи»{57}.
В советской исторической науке распространилось мнение: «греческий проект» — спекуляция, декорация, искусный дипломатический ход Екатерины, необходимый ей для безболезненного присоединения Крыма, устрашения турок и щекотания нервов европейским державам{58}. Поэтому «греческий проект», «который впоследствии не раз использовался во враждебных России целях, как реальный проект внешней политики России 80-х годов XVIII века не существовал»{59}. Это было и так, и не так.
Эпоха фантастических прожектов, расцвета дворцового церемониала, эпоха-декорация, вся подобная «потемкинской деревне», ослепленная блеском фейерверков, украшенная экзотическими садами, венками и букетами, поднимавшая бокалы, наполненные жемчугом вместо вина, под журчание устроенного прямо в комнате ручья и сладкое пение на эллино-греческом языке, предлагает нам судить ее по иным законам — законам мифотворчества. «Греческий проект» чем-то походил на одного из его создателей — светлейшего князя Потемкина, увлеченного и бесстрашного мечтателя, фантазера, готового, однако, ради воплощения своих фантазий немедленно собрать войско. Екатерина, соотносившая свои намерения с политической реальностью значительно лучше, тем не менее по опыту знала, как стремительно иногда меняется расклад во внешнеполитической игре, а значит, лучше всегда держать на случай несколько карт в запасе — в том числе с изображением собора Святой Софии, сияющего православными крестами.
И все же к середине 1790-х годов «греческий проект» исчерпал даже символический потенциал. Это понимали и Потемкин, и Екатерина, и Константин. Но не россияне. И не сербы. Воспользуемся свободой, доступной повествователю, и проследим развитие «царьградского» сюжета до конца.