Выбрать главу

Царьград, город-крепость, много раз успешно выдерживавший сухопутные и морские осады, мог, как надеялся Достоевский, стать цитаделью борьбы с неотвратимо надвигающимся социализмом — не случайно и герою «Сна смешного человека», появившегося в апрельском выпуске «Дневника писателя» за 1877 год (по свежим следам только что начатой войны), именно греческий Архипелаг представлялся райской землей с ласковым изумрудным морем, высокими цветущими деревьями и «муравой», которая горела «яркими, ароматными цветами»…

Легко было мечтать русским писателям и поэтам — в Стамбуле они не бывали и вряд ли представляли себе, как мало он похож на город Константина Великого, как сильно и глубоко отуречен. Константин Николаевич Леонтьев, десять лет проживший в Турции в качестве русского консула, это знал прекрасно. Тем не менее и он различил в давно мусульманском городе лишь на время затемненный идеал «византизма» — гармонического сочетания религиозной и государственной истины, православия и монархии. Без лишних колебаний Леонтьев предлагал перенести в Константинополь русскую столицу — «необходим новый центр, новая культурная столица»{66}. Новая столица не должна была вытеснить старую, за дальностью расстояний это оставалось невозможно — и административную столицу Леонтьев готов был оставить на территории России, только не в изолгавшемся, дряхлом Петербурге, а много южнее, хотя бы в Киеве. Но культурную — в Царьграде. Новоиспеченной российской столице следовало встать, по мысли Леонтьева, во главе конфедерации православных стран — Греции, Сербии, Румынии и Болгарии, и превратиться в сердце Православия, в центр противостояния социализму, либерализму, нигилизму и прочим разрушительным силам, приближающим духовную гибель человечества.

Идея конфедерации христианских стран Европы звучала еще в XVII веке. Во Франции ее высказывал ценимый Екатериной французский герцог де Сюлли{67}. Об обширной христианской республике, в которую вошла бы и Греция под эгидой России, мечтала в начале 1770-х и сама Екатерина{68}. По тогдашнему ее замыслу, Византийская империя во главе с русским императором должна была существовать автономно от Российской, хотя и сохранять с ней тесные дружеские контакты. Много позже Данилевский и Тютчев тоже говорили о Царьграде как о возможном всеславянском центре. Но превращать Константинополь в мировой православный центр, тем более в русскую столицу, кроме Леонтьева, никто, кажется, не собирался. Всё же, по справедливому замечанию третьего внука императрицы Николая Павловича, Россия была державой северной; «удалившись от двух столиц, Москвы и Петербурга, она перестала бы быть Россией»{69}.

Точно так же думал и Константин Павлович. Он в отличие от своих современников никогда о Константинополе не мечтал. В юности послушно принимал затеянную бабушкой игру, но, возмужав, относился к «греческому проекту» скептически. Оттого и греческое восстание 1821 года против турок воспринял холодно и безучастность старшего брата в греческих делах одобрял, видя в поддержке греков лишь скрытую угрозу целостности Российской империи и трону. Великий князь открыто возражал и против войны с турками в 1828 году, затевавшейся Николаем.

«Все державы полагают, — рассуждал цесаревич (если верить мемуаристу) однажды за обедом, по-видимому, как раз незадолго до начала Русско-турецкой войны, — что уничтожение Оттоманской империи повлечет за собою низвержение существующего в Европе порядка и вызовет всеобщую войну. Эти соображения заставили мою бабку, Екатерину, отказаться от мысли воскресить Восточную империю, и если бы ей удалось посадить меня на этот престол, вопреки всей Европе, то усилия, которые пришлось бы сделать для этого, истощили бы ее собственную империю. Ради чего? Чтобы расширить без того слишком обширную империю… русские поспешили бы покинуть наши холодные страны и переселиться на благодатные берега Босфора, а это повело бы к утрате нашего народного духа, который составляет нашу силу… Турки должны быть нашими друзьями, от нас зависимыми. Истинная цель нашей политики должна заключаться в поддержке турок, а не в союзе с греками; по крайней мере нам следовало бы довольствоваться ролью наблюдателя, каковой держался покойный император»{70}.