Не слишком ли рискованно, не слишком ли преждевременно было провозглашать новую религию общегосударственной?
Константин пошел на такой риск, и в этом его особая заслуга. Если эдикт 313 года давал христианству равноправие с язычеством, то его два новых эдикта 324 года объявляли о главенстве христианства. Глава Империи впервые от имени верховной власти назвал христианство «единой истинной верой». А язычество он назвал заблуждением.
Но при этом — вот истинная широта души и мысли — никакие преследования язычников не допускались. Жертвоприношения отныне категорически запрещались, но язычники имели свои храмы, своих жрецов, поступали на государственную службу.
В одном из эдиктов Константина 324 года читаем:
«Для сохранения мира я постановил, чтобы и те, которые еще остаются в заблуждении язычества, пользовались бы таким же спокойствием, как и правоверные. Пусть и те, которые удаляются от послушания Богу, пользуются, если хотят, своими посвященными лжи храмами».
Император в своем эдикте обращается с увещанием к язычникам принять христианство и тем самым способствовать объединению народа вокруг одной веры.
Весьма важно отметить: по отношению к христианству в Константине надо отличать государственного мужа от обыкновенного человека, который по велению сердца стремится разгадать великую тайну бытия и много раз подступает к отгадке, и не всегда к одной и той же.
Даже на Триумфальной арке, воздвигнутой в Риме в 312 году по поводу его исторической победы над Максеннием, нет ни единой христианской черты. Все ее надписи, все архитектурные и художественные подробности (медальоны, барельефы) относятся исключительно к языческим богам. Хотя только недавно Константин сам говорил об обретении им иного Бога.
Значит, и после чудесной победы над более сильным соперником на берегу Тибра, которая ниспослана была ему новым Богом (как он сам признавался), Константин все же не рискует совсем откреститься от древних богов? Или здесь что-то другое?
Интересный разговор с Константином приводит в своей хронике Лактанций. Уже после эдикта 313 года Константин откровенно говорит о том, что Бог христиан более могуществен, нежели языческие боги, и что через него можно получить больше благ и для человека, и для государства.
Не здесь ли кроются причины обращения к Христу мудрого полководца и императора? Кто теперь даст уверенный ответ?
Как бы там ни было, многие его современники считали Константина искренним и убежденным христианином. После оглашения Медиоланского эдикта его отношение к Церкви было неизменно радушным. Он часто встречался со священниками, живо интересовался делами общин, делал немалые пожертвования на благотворительные учреждения Церкви.
Константин освободил христианское духовенство от обычных повинностей, лежавших на римском гражданине. Утвердил за Церковью право принимать в свою пользу наследство по завещанию. Наделил церковные учреждения обширными земельными участками, а также денежными и хлебными выдачами за счет казны. Особое значение имело для священников дарованное им Константином право решать гражданские споры между христианами.
Отношение Константина к христианскому духовенству характеризует его весьма оригинальный закон о переходе к Церкви части наследства всех умирающих граждан Империи. В языческом Риме был другой обычай: умирающие в духовном завещании всегда часть своего имущества отписывали царствующему императору. И этот доход составлял видную статью его прибылей.
А вот со времени Константина стало чуть ли не преступлением обойти Церковь в завещании. Это считалось оскорблением самого Бога. Таким образом Константин старался обеспечить духовенству безбедное житие. Для этой же цели он велел выдавать на духовное ведомство большое количество съестных припасов: хлеба, вина, молока и проч.
Все это, с одной стороны, гарантировало доброе отношение императора к духовенству, но с другой — Константин делал его послушным орудием своей государственной политики.
Постепенно во всей Империи христиане занимают ведущие роли — и в администрации, и в армии. Это придает государству совершенно новый, уникальный характер — характер первого христианского государства, которое затем получит столь прекрасное имя — Византия.