Валерий Большаков
Консул
Валерий Большаков
Консул
Пролог
Ханьская империя, Лоян.
Год Желтой Обезьяны 42-го круга
(873-й год от основания Рима)[1]
Сенатору Публию Дасумию Рустику везло всегда и во всём. Пройдя обе Дакийские войны и парфянскую кампанию Траяна, он не был даже ранен, хотя отличался лихостью и всегда бросался в самую гущу схватки, увязая в кровавой каше обоюдной резни. Чем не любимец богов? Сенатор стал консулом в один год с другим Публием – самим Элием Адрианом, императором Рима! Чем не счастливчик?
А теперь консулу крупно не повезло – он попал в бедственное положение узника ханьской тюрьмы.
Была ли на то воля богов, или судьба напрасно уготовила ему долгие мучения, консул не знал и даже не пытался гадать – постоянные истязания и оскорбления притупили его острый ум. Некогда гордому римлянину оставили в жизни одно – тоскливое ожидание смерти.
Поутру, в час дракона – примерно в третьем часу по римскому счету,[2] – его вывели во двор и избили бамбуковой палкой. Бамбук расщеплялся при ударах и резал спину, как ножом, просекая поджившие рубцы и добавляя новые раны.
Консул терпел, сжав зубы – его палач, косоглазая сволочь в замызганном халате, не услышит, как стонет гражданин Рима! Всё время, отмеренное для наказания, Публий глядел на кирпичную стену тюрьмы, выложенную иероглифами, складывающимися в изречение: «Распространим высокие моральные качества на весь народ». Распространяйте, гады желтопузые, распространяйте…
Уложенный на широкую каменную скамью, консул прижимался к ней левой щекой, не желая поворачивать голову в другую сторону. Оттуда доносился непрерывный хриплый вой еще одного «наказуемого». Истязание называлось «стоять в бочке». Человека со связанными руками поставили в высокую бочку, ее верхняя крышка имела отверстие, куда втолкнули голову обреченного. На дно бочки насыпали толстый слой негашеной извести и положили несколько кусков черепицы, которых приговоренный едва касался ногами. В таком состоянии несчастный, не двигаясь, простоял целые сутки. Это было два дня назад. А позавчера из-под его ног убрали одну черепицу. Лишившись опоры, «наказуемый» постепенно повисал на шее. Палачи же тем временем подливали воду на дно бочки, и ядовитые испарения обволакивали все тело несчастного…
А сегодня с утра была убрана последняя черепица. Ноги обреченного оказались в бурлящей извести, которая разъедала живую плоть, причиняя жертве боль во много раз сильнее, чем ожог от огня. Горло под тяжестью тела сдавливалось, и наступало медленное удушение…
Кажется, приговоренный «достоялся» – вой перешел в хрип, хрип – в натужное сипенье… И все стихло. Отмучился…
Ведро соленой воды обрушилось на истерзанную спину консула, и он не смог сдержать рычания – страшная резь рвала и без того уж исполосованную кожу. За плеском стекающих струй стоны не донеслись до ушей палача – это утешало почти утраченное достоинство Публия, изъязвленное не меньше, чем бренное тело.
Грубые руки вздернули консула, пинок ногой указал направление. Шатаясь, неустойчиво переступая босыми ногами, римлянин побрел, куда было сказано – в свой вонючий подвал, который он делил с уцелевшими ликторами.[3]
Теплый песок двора сменился холодными сырыми плитами сводчатого коридора. По обе стороны проход открывался арками, зарешеченными стволами бамбука толщиной в руку, крепкими и упругими. Впервые попав сюда, консул пытался вырваться, с разгону ударяя плечом по решетке, но бамбук лишь пружинил слегка, отбрасывая мускулистое тело и оставляя на нем синяки…
– Стоять!
Тюремщик отпер низенькую дверцу. Публий ползком миновал ее и попал в камеру. Двое выживших ликторов бросились к нему, подхватили под руки.
– Ничего, шиятельный, – прошамкал Гай, лишившийся половины зубов, – мы народ живучий…
– Да уж, – поддакнул Квинт. – Здесь еще терпимо, сиятельный. А сколько мы с Гаем насиделись в ихних колодках… Вот то была пытка! Нацепят тяжелые доски на шею, так полное ощущение, что твоя голова лежит на столе. Доски такие широкие, что я с трудом дотягивался до уха, а уж чтобы лепешку до рта донести, изворачивался так, что жилы трещали! А эти мухи… Обсядут все лицо, и не почешешься, мотаешь головой, как корова на пастбище! Так вот целый день стояли мы с ним под солнцем, а ночью уводили в вонючую землянку. Ноги не держали, я падал на гнилую солому, кишащую насекомыми, и начиналось… О-о… И ведь в колодках не полежишь, чуть не так двинешься, и эти проклятые доски врезаются в шею. Еле дождешься рассвета, тебя выводят на улицу, и ты опять изображаешь из себя верстовой столб…