Хоровод Катрин имел большой успех у парней и девушек, чего нельзя сказать о Бернаре: словно протестуя против фривольности последних двух куплетов, он поднял морду, обеспокоенно посмотрел на дверь и протяжно завыл.
Нечего и говорить, протест такого рода отнюдь не нашел поддержки у развеселившейся компании, которая велела Бернару помолчать, и кто-то уже требовал вторую песню.
Бумажки с именами присутствующих снова бросили Консьянсу в шляпу, и юноша, по-видимому встревоженный больше остальных воем Бернара, запустил туда руку.
На этот раз он извлек бумажку с именем Бастьена.
Чем-чем, но просьбой исполнить песню смутить Бастьена было невозможно: в запасе у него имелся целый репертуар, но репертуар особого сорта, и потому даже девушки, вовсе не слывшие недотрогами, обеспокоенно ждали, какую же песню собирается спеть гусар.
— Ха-ха! — откликнулся тот, покручивая ус, — значит, это мне выпал жребий спеть вам песенку.
— Да, да! — подтвердили девушки, — но только хорошую, не правда ли?
— Конечно же, хорошую, — согласился Бастьен, — я ведь никаких других и не знаю.
Среди присутствующих прошел шепот недоверия.
Бастьен, чтобы успокоить публику, без промедления громким голосом затянул такую песню:
И тут настроения протеста, наметившиеся при первых же словах, вырвались наружу.
— Ах, господин Бастьен, — попросили девушки, держа друг друга за руки, — пожалуйста, какую-нибудь другую, другую!
— Как другую?!
— Да, да, другую, сделайте милость.
— А почему другую? — полюбопытствовал гусар.
— Да потому, что эту мы знаем, — объяснили парни, — ты нам пел ее уже больше десяти раз.
Бастьен, сдвинув брови, повернулся к молодым людям:
— Допустим, я ее пел уже десять раз, а если мне хочется спеть ее и в одиннадцатый?
— Дело твое, Бастьен, но и мы вольны уйти, чтобы ее не слышать.
И два или три парня сделали шаг к двери.
Бернар, похоже, был на стороне протестующих, так как снова поднял морду и стал выть еще дольше и мрачнее, нежели в первый раз.
Души всех присутствующих словно содрогнулись.
— Господи Боже, — вскричала Мариетта, — уж не умирает ли кто-нибудь неподалеку?
— Не заставишь ли ты помолчать свою собаку? — воскликнул Бастьен, обратившись к Консьянсу.
— Я могу приказать Бернару: "Держи Бастьена!", когда Бастьен тонет, — ответил Консьянс, — но не могу сказать: "Бернар, замолчи!", когда Бернар хочет говорить.
— Ах, вот как, ты не можешь заставить его замолчать, — процедил сквозь зубы Бастьен, — я сам за это возьмусь, если ему вздумается завыть еще раз.
— Бастьен, — сказал Консьянс самым убедительным тоном, — советую вам: никогда не трогайте Бернара.
— И почему же это? — поинтересовался Бастьен.
— Потому что Бернар сердится на вас.
— Бернар на меня сердится? Ха-ха, с чего бы это?
Консьянс поднял на Бастьена свои большие прозрачно-голубые глаза.
— А с того, что вы, Бастьен, меня не любите, а Бернар, который любит меня, не любит тех, кто меня ненавидит.
Все, даже Бастьен, онемели, услышав этот меланхолический ответ.
— Что за ерунда, — пробормотал гусар, — напротив, я тебя не ненавижу.
И он протянул Консьянсу руку.
Консьянс, улыбнувшись, подал ему свою.
Бернар поднял морду, высунул язык и облизал соединившиеся руки Консьянса и Бастьена.
— Ты прекрасно видишь, что он меня не ненавидит, — продолжал Бастьен, по-прежнему произнося на свой лад слово "ненавидеть".
— Потому что ты в глубине души добрый, — заявил Консьянс, — и потому что порой ты признаешься самому себе, что то нехорошее чувство, какое ты испытываешь ко мне, несправедливо.
Суждение, высказанное юношей, столь точно выражало все происходившее в душе Бастьена, что гусар не сумел найти в ответ ни единого слова и сменил тему разговора.