Увидев, каково действие его шуточек, мэр остановился: он был славным, добрым человеком.
— Еще посмотрим, друг мой, — обратился он к юноше, — ведь вы блаженный… О, не сердитесь на мои слова, я говорю это ради вашего блага.
Консьянс усмехнулся.
Мэр продолжил:
— Поскольку вы блаженный, вы, быть может, заблуждаетесь; быть может, вы толком не знаете собственного возраста; быть может, черт возьми, будь вам случайно на год меньше, нашлась бы возможность отложить это дело до будущего года, а до будущего года — тра-ля-ля! (и тут мэр пропел первые ноты популярной песенки) — до будущего года немало воды утечет.
Консьянс покачал головой.
— Это правда, господин Мюссар, — сказал он. (Мэра Виллер-Котре звали Николá Брис Мюссар.) — Это правда, я блаженный, однако возраст свой я знаю. Родился я десятого марта тысяча семьсот девяноста шестого года, сегодня же у нас двадцать шестое ноября тысяча восемьсот тринадцатого года, значит, сегодня мне восемнадцать лет и восемь месяцев и я подпадаю под действие закона.
— Закона, закона, — пробормотал славный мэр, — как будто существует закон, позволяющий забирать детей у матери и посылать их на бойню, особенно когда у матери это один-единственный ребенок и этот ребенок — бедный блаженный. Послушай, Консьянс, послушай, дитя мое! Есть Господь, исправляющий законы, которые установлены людьми, и, если эти законы слишком жестоки, низвергающий тех, кто их сотворил.
— Я знаю это, сударь, — сказал Консьянс, — и мне приятно, что и вы знаете: ваши слова свидетельствуют о том, что вы следуете по пути, указанному Всевышним.
— Надо же! — удивился мэр, глядя вслед уходящему Консьянсу. — Должно быть, он слышал такие речи от деревенского кюре.
И, снова напевая свою песенку, он попросил служанку:
— Туанетта, завтрак приготовь к девяти часам; в одиннадцать начнется жеребьевка. И пошли за Иро, пусть придет отведать со мной яичницу на сале.
Затем, вернувшись в свой кабинет, мэр произнес:
— Видели вы такого человечка? Как он высказался! Честное слово, даже аббат Грегуар не смог бы ответить красноречивее!
Тем временем Консьянс и Мариетта развозили молоко и, доставив его нескольким семьям, пришли к местному врачу.
Жена его пожелала поговорить с молодыми людьми.
— Ну что, бедные мои дети, — сказала она, — сегодня у вас большой день, мучительный день.
Мариетта заплакала.
— К счастью, госпожа Лекосс, — отозвался Консьянс, — у вас-то дети еще малы!
— Да, конечно, одному десять лет, другому — восемь. Но вот уже в этом году он забирает восемнадцатилетних, а в будущем году заберет шестнадцатилетних, а затем, быть может, станет забирать подростков, как только им исполнится четырнадцать. Ведь стольких несчастных убивают! Так что, ты сам прекрасно понимаешь, Консьянс, через три-четыре года я буду в таком же положении, как твоя мать сейчас… Ах, как же это все печально!
И г-жа Лекосс вытерла у глаза одну слезинку, слезинку эгоистичную и вместе с тем человечную.
— Сударыня, — обратилась к ней приободренная Мариетта, — а не мог бы ли Консьянс поговорить с господином Лекоссом?
— Зачем, дитя мое?
— Но ведь господин Лекосс врач.
— А, понимаю, ты хотела бы узнать, нет ли какого-нибудь основания избавить бедного парня от солдатской службы. Конечно же, можно с ним поговорить…
И она позвала:
— Лекосс! Лекосс!.. Или знаешь что, — повернулась она к Мариетте, — пусть парень пройдет к нему в кабинет… Они там потолкуют как мужчина с мужчиной о том, чего нельзя сказать в нашем присутствии.
Большие лазурные глаза девушки округлились: она и не подозревала, что существует такое, о чем нельзя говорить перед всеми.
Госпожа Лекосс толкнула дверь кабинета, и Консьянс очутился перед медиком, слышавшим почти весь разговор.
— Итак, пришел и твой черед, бедный мой блаженный, — сказал врач. — Иди-ка сюда, посмотрим, может быть, найдется возможность… говорят, ты слаб умом.
— Да, сударь, — простодушно подтвердил Консьянс, — так говорят.
— И это правда?
— Ну, конечно, если так говорят, должно быть, так и есть.
— Но мне важно знать твое мнение. Мне и в голову не приходит сделать из тебя философа, поэта или государственного деятеля, — улыбнулся доктор. — Посмотрим, что же ты сам о себе думаешь?
— Сударь, — ответил Консьянс без малейших колебаний, — если вы изволите говорить об уме, то, полагаю, Бог поместил меня среди самых смиренных своих созданий.