Я хотела отвести глаза от ненавистного окна. Но это мне не удалось, во всяком случае сразу. Почти черные занавески и совсем черная щель между ними действовали на меня гипнотически. Я чувствовала, как меня охватывает страх. Непонятный, безликий страх за Тину, за себя, за ту ошибку, которую я могла допустить, если… Если не закричу! Но это было бы глупо, конечно. Что мне мешало просто пойти и снова постучать в дверь, а если она мне не ответит, позвать кого-нибудь — госпожу Ридли, Юлу, Валентина, все равно кого или всех вместе и предоставить им позаботиться о ней…
Меня терзало ощущение, что я никогда не приму решения. Что вечность остановила меня именно на этом месте, перед кучей угля, и я так и буду стоять с опущенными руками, наморщив лоб, уставившись в какое-то окно. Превращенная в чучело своей нерешительностью… И вдруг мне пришло в голову спасительное и потому, наверное, до какой-то степени подлое предположение: меня тут мучают разные страхи и беспокойство, да, да, человеческое беспокойство за нее, а она, может, наблюдает за мной, прячась за своими некрасивыми занавесками. И посмеивается — как сумасшедшая! Ведь что ни говори, а Тина и в самом деле сумасшедшая. Ее поведение вчера вечером это убедительно доказывает.
Доказывает и ее поведение сейчас.
Я повернулась и пошла. Пойду, пожалуй, в свою комнату и, может, напишу письмо. Отцу, естественно, больше некому.
Я забыла носовой платок, а мои руки — в угольной пыли. Не могу же я так войти в дом, того гляди встречу кого-нибудь. И вдруг придется с ним за руку поздороваться!.. Но сказано: подумаешь о плохом, так оно тебя услышит, причем быстро, и случится — так и теперь, оно шло мне навстречу. В мужчине, правда, за исключением его появления не было ничего плохого, в смысле внешне не было заметно. Наоборот, выглядел он прекрасно, но тем хуже для меня, поскольку он еще больше меня смутил. На вид ему было лет тридцать, он был высок, строен, одет не просто в хороший, а прямо-таки отлично сидящий на нем спортивный костюм. Его темно-русые с естественным блеском волосы были аккуратно причесаны на пробор, черты чуть продолговатого лица, не совсем правильные, но несомненно тонкие выражали врожденное достоинство, именно такие лица, во всяком случае по моему представлению, были у патрициев в Древнем Риме. Он приближался ко мне медленным уверенным шагом и улыбался. Я тоже улыбнулась ему, немножко криво, потом наклонилась, сорвала пучок травы и начала вытирать ею руки.
— Здравствуйте, — остановившись рядом со мной, он сунул руку в карман брюк и достал оттуда белый батистовый платок, такой тонкий, что я лично, если бы у меня был такой, наверное, повесила бы на стену для украшения. Он подал мне его галантным жестом. — Думаю, что этим будет удобнее, — сказал он.
Я взяла платок двумя пальцами, чувствуя, как уши горят от стыда.
— Я упала, — пробормотала я.
— Но насколько я вижу, вы не ушиблись. Правда? — По его искренне озабоченному тону я поняла, что он мне поверил. Действительно, очень приятный человек.
— Нет, нет… Просто испачкалась. — Я едва находила слова.
А сама смотрела не на него, а на носовой платок, что представляло меня в еще более неблагоприятном свете. Он был до того белый, что мне стало неловко! Как я его использую, на что он будет потом похож? А я? На что буду я похожа, если верну его и буду дальше вытирать руки травой, отчего они позеленеют?.. Ну нет! В конце концов, у меня тоже есть чувство собственного достоинства. С той разницей, увы, что оно не врожденное, и мне приходится в каждом отдельном случае вырабатывать его. Да, черт возьми!
Я с ожесточением использовала платок и вернула его хозяину, и только когда он сунул его обратно в карман, я сообразила, что, может быть, надо было мне оставить его у себя, выстирать, накрахмалить, выгладить, надушить… Я засмеялась. Он — тоже и, похоже, по тому же поводу. Потом он представился, вежливо наклонившись ко мне, мягким, изысканным тоном, то есть опять-таки галантно, с той галантностью, которая тоже, видимо, была у него врожденной, потому что не раздражала, шла изнутри, была непринужденной, так сказать.