Из всего этого складывалось уникальное идейное образование, представляющее собой некий сверхрадикальный консерватизм с одной стороны, и логичный и авангардный модернизм с другой.
В общей логике своего парадоксалистского мышления евразийцы по новому посмотрели на этнически-расовый состав России. Ключом к пониманию специфики русского народа для них была, развитая Трубецким идея о синтетической периоде русских, состоящих из двух принципиальных компонентов — арийского славянства и туранских (тюркских) этносов. Из двух противоположных полюсов — арийского и туранского — родилось нечто третье, новый уникальный синтез, представляющий собой нечто особое, ни на что не похожее, оригинальное и мессиански выделенное.
Русские это не славяне и не тюрки, не арийцы и не азиаты. Они особая общность, наделенная великой миссией и глубоко своеобразной культурой, не подчиняющейся логике ни европейских, ни азиатских культурных интерпретаций.
Этой расовой диалектике точно соответствовала ландшафтный дуализм — Леса и Степи. Оседлый, северный, населенный преимущественно славянами Лес был одной составляющей русского государства. Кочевая, южная, преимущественно тюркская Степь была второй составляющей. Из этих двух элементов и сложилась Россия-Евразия и этнически, и географически, и культурно, и мировоззренчески синтезировавшая в себе пары противоположностей, приведя их к высшему синтезу, имеющему отнюдь не локальное, но абсолютно универсальное значение.
Такой подход, специфически евразийский метод объяснял практически все несообразности, все парадоксы и противоречия русского пути, отметая европоцентристскую трактовку русской истории, но вместе с тем корректируя в значительное степени и славянофильскую линию.
В вопросах философии, культуры, религии евразийцы также имели свои особые воззрения. Безусловно, все они были православными, но вместе с тем их явно не удовлетворяло казенное петербургское вероисповедание, почти чиновничий морализм клира и аллегорическая интерпретация таинств, бытовавшее в Церкви. Они искали основ и глубин, стремились к новой (или, наоборот, древнейшей, изначальной) религиозности, “бытовому исповедничеству”, что могло бы распространить религиозный опыт на всю полноту космической Среды. Поэтому у евразийцев столь важный акцент делается на идее “стихий”, космических “элементов”. Мир, природу, историю, общество — все это они понимали как грани латентной Божественности, как аспекты световой теофании, тотально и повсеместно связывающей низшее с высшим, имманентное с трансцендентным, посюстороннее с потусторонним. Для них был неприемлем классический дуализм романской теологии — идея о “двух Градах”, ставшая основой романо-германской религиозности и государственности. Напротив, как нельзя близок и внятен им был допетровский глубинно русско-православный, а ранее византийский идеал “Православного Царства”, в котором высшее и низшее слиты воедино в общей социально-религиозной литургии, “общем делании”, “святого народа” (ieros laos), аристократической элиты, монарха-василевса, государя-предстоятеля и созерцательного, мистического, исиахстского Православия — афонского, святоотеческого, восточного, аскетического, светового. Такая особая религиозность, в которой вновь как и повсюду у евразийцев явно обнаруживается та же тринитарная логика, — “не мир сей, не мир иной, но нечто третье”, — резко контрастировала с общими настроениями в церкви, особенно в эмигрантских кругах, где нормой было крайне замкнутый, угрюмый, антисоветский. гиперконсервативный настрой. Евразийцы же, отправляясь от своего идеала, напротив, значительно расширяли тему религиозности, положительно относясь не только к самому Православию, но и к иным евразийским концепциям — исламу, буддизму, индуизму, ламаизму и т. д. Более того, евразийцы огромное внимание уделяли сектам и в первую очередь русским сектам, вышедшим из старообрядчества, так как и в этом случае они считали, что полноты истины нет ни у никониан, ни у сторонников древлего благочестия (или сектантов), и что в данном случае снова следует искать пути для нового синтеза и духовного преодоления противоположностей. В той же перспективе они рассматривали и большевизм — он представлялся им глубоко религиозным, духовным, народным, мистическим и национальным импульсом, облекшимся в искаженные формы заимствованного с Запада, материалистически-экономического учения. В конечном итоге, часть левых евразийцев выдвинуло совсем уже парадоксальную формулу — “необходим синтез между Православием и марксистским атеизмом”! Но даже такой парадокс, отвергнутый впрочем более умеренным (пражским) крылом вполне вписывался в логику “евразийской ревизии” [369].
369
До окончательного логического вывода данный тезис довел представитель родственного евразийцам направления — национал-большевик Николай Устрялов.