Он чувствует на языке остроту лимона, сладость сахара. Вкус детства, который по-прежнему с ним, даже в изгнании.
Она поворачивается к нему:
– Даже не верится, что так бывает, n’est-ce pas?
Он медлит с ответом.
– Oui. Особенно в такую погоду.
Оба поворачиваются к окну, где в тумане холодного утра не видно солнца.
– Кстати, меня зовут Луиза. Луиза Барнард. – Она чуть подается вперед, сокращая расстояние между ними, и протягивает руку. – Можете называть меня Лу – меня все так называют.
– Правда? – говорит он. Ему кажется, что это имя ей не подходит.
Она не отводит взгляда.
– Да.
– Анри, – отвечает он, тоже подаваясь навстречу, и пожимает ей руку. – Приятно познакомиться.
Они не сразу выпускают ладони друг друга.
– Не возражаете? – спрашивает она, указывая на закрытое окно. Достает из кармана пальто пачку “Житан”. Ему кажется, что у нее слегка дрожат руки.
– Нет, конечно, нет. Давайте я. – Он встает, открывает окно и замечает, что она так и не сняла пальто. – Вы долго пробыли в Белграде? – спрашивает он, снова садясь.
Она запрокидывает голову, выдыхает дым.
– Всего пару дней.
Их прерывает проводник. Анри достает из кармана пальто билет и паспорт. Проводник изучает их и кивает. Поворачивается к молодой женщине, которая, в свою очередь, открывает небольшую кожаную сумку, вытаскивает билет и паспорт и протягивает ему. Проводник переводит взгляд с паспорта на женщину и опять кивает – по-видимому, удовлетворенный.
– Hvala vam[5], – говорит он и выходит.
Они устраиваются поудобнее. Вагон дергается, струя пара со свистом вырывается в воздух. Ни он, ни она не поворачиваются к окну, к платформе, не смотрят в коридор, на проходящих время от времени пассажиров и носильщиков, везущих за собой багаж.
Они смотрят друг на друга.
В наступившей тишине, пока они ждут отправления поезда, Анри не вспоминает о последних двух неделях, не упоминает Гранаду, Париж и те минуты, пусть даже короткие, которые они там пережили вместе. Она, в свою очередь, не говорит о том, что случилось в Белграде. Между ними как будто устанавливается взаимопонимание, негласное соглашение, в соответствии с которым они будут притворяться – по крайней мере, пока, – что прошлого не существует. Что в этот самый момент, здесь, в этом самом вагоне, они встретились впервые. Однако, откидываясь на спинку сиденья и чувствуя, как поезд начинает движение, Анри думает, как же ему жаль – и как это в самом деле досадно, – что все, что с ней связано, – ложь.
Прежде
Чаще всего ему снился запах créponné.
Этот знакомый аромат карамели, витающий в воздухе, такой сильный, что он почти ощущал на языке предвкушение кислоты лимона, почти верил – в те мгновения, пока еще толком не проснулся, – что он вернулся домой. Что стоит только открыть глаза, и его взгляд встретит выходящие на ажурный балкон французские окна, в которые льется яркое североафриканское солнце, – в зависимости от того, с какой стороны дует ветер, от времени суток и от колыхания бугенвиллеи.
Анри открыл глаза.
Проснувшись в другой стране, на другом континенте, он позволил себе еще ненадолго окунуться в воспоминания, лежа в постели. И действительно вспомнил все: поездки на автомобиле на пляж и в Типазу, чтобы погулять среди римских руин и вообразить себе то, что было здесь раньше. Запахи дизеля, раскаленного песка и оливковых деревьев, выжженные в его памяти и переплетенные так, что один не мог существовать без другого. Он вспомнил, как ходил в кино с друзьями, а вот был это “Бальзак” или “Эскуриал”, вспомнить так и не смог, и образ ковра, темно-красного с цветочным узором, навсегда запечатлелся в его сознании вместе с зернышками попкорна, которые уронила девушка-лоточница. Он вспомнил ресторан неподалеку от города, куда отец водил их, когда бывал в особенно хорошем настроении. Этот ресторан ютился на склоне холма, синева Средиземного моря, уходящего в бесконечность, подчеркивала белизну его стен, и все вокруг было пропитано сосновым ароматом. И солнце, вечное солнце, сияющее так ярко…
Только перед ним было уже не солнце, а сияющий шар, который обжигал и ослеплял, и он был уже не на улице, а в маленькой комнате, тесной и грязной, погруженной в темноту, если не считать этого единственного источника света. Пот собирался на коже, стекал по вискам, скатывался по спине. Крики, вопли – демонстранты, он это знал, – доносившиеся снаружи, то усиливались, то затихали, но было и что-то еще. Выстрелы, подумал он, хотя это было трудно определить, трудно разобрать сквозь толстые стены. И тут что-то заскрежетало, хотя он не мог точно понять где. Скрежет был громче всех остальных звуков, как будто, что бы это ни было, оно происходило прямо у него над ухом, но когда он провел рукой по щеке, то не почувствовал ничего, кроме воздуха. Он поднял голову, щурясь от яркого света.