Выбрать главу

- А у вещей есть сущность? - спросил я дядю без всякой связи с тем, о чем мы только что говорили.

- Какие глупости ты говоришь, мальчик! Какое дело красивой и к тому же знаменитой женщине до таких пустяков - есть ли сущность у чужих, не принадлежащих ей вещей. Ее интересуют только ее вещи.

Дядя долго занимался туалетом. Он побрился безопасной бритвой, и теперь от него пахло вежеталем и одеколоном.

- Ты бы, мальчик, тоже принял надлежащий вид, чтобы все думали, что ты работаешь в моей конторе и я тебя взял с собой для мелких услуг.

Черноокову-Окскую мы увидели возле дачи, которую она сняла. Все сразу вдруг заспешило, как на вокзале перед посадкой в поезд, а потом приняло надлежащий вид. Дача, палисадник и сосна-все сразу превратилось в фон для портрета Чернооковой-Окской, который создавала на наших глазах сама действительность, имевшая среди всех прочих занятий и профессию художника.

Как на хорошем портрете, Черноокова казалась больше, чем дача и чем лес, и только небо над головой напоминало, что еще не была готова рама, чтобы одеть и замкнуть эту картину.

Сердце мое громко стучало. И я, забыв о дяде, смотрел, вытаращив глаза, на высокую узколицую женщину в платье, обтекавшем ее тело, словно это было не платье, а ручей с отразившимся в нем облаком.

Ручей, превратившийся в платье певицы, струился и, казалось, тихо журчал. Не знаю-заметил ли это дядя. Он вдруг снял свою шляпу и, величественно поклонившись, сказал:

- Добрый день, сударыня.

После долгой, слишком долгой паузы, во время которой у меня чуть не выскочило сердце, Черноокова-Окская ответила:

- Добрый день.

Она ли это произнесла своим речным, лесным, словно аукающим в роще голосом, или это произнесло утро за ее спиной, вдруг ставшее синим-синим, как окно, где вместо стекол играли волны?

- С приездом,-сказал дядя и снова приподнял свою панаму.

- Благодарю вас, - улыбнулась Черноокова-Окская.

И оттого, что она это сказала, мое тело охватил одновременно озноб и жар. И мне казалось, что слева от Чернооковой-Окской ночь, а справа утро, и эти два разных времени суток оказались рядом с ней, словно на картине.

Слепой не видел всего того, что творилось наяву, словно явь уже стала сном, но он почувствовал то же, что и я, и рука, которой он приподнял панаму, стала слегка дрожать.

Дрожь охватила и землю, на которой мы стояли. Земля, казалось, превратилась в льдину, которую несет куда-то осенняя река. Но вокруг была не осень, вокруг было лето, но со всем окружающим что-то творилось, все стремилось превратиться в декорацию, в фон, чтобы сильнее выделять фигуру Чернооковой-Окской.

- У вас в горле поселилась волшебная птица, и она поет за вас, - произнес тихо мой дядя и еще раз приподнял шляпу,

- Уж не ангину ли вы называете волшебной птицей?-сказала Черноокова-Окская.-Я так боюсь ангины, чтобы не потерять голос!

- Голос, - сказал дядя, - дивный ваш голос. Надеюсь, мы услышим его в курзале. Рассчитываю, что вы дадите здесь, на курорте, хотя бы один концерт.

- Я приехала отдохнуть от концертов,-сказала певица и зевнула, давая понять, что разговор окончен.

Но мой слепой родственник не видел зевка, и мне пришлось дернуть его за рукав.

И тут случилось то, что может случиться только на сцене. Черноокова-Окская повернулась к нам спиной, повернулась так театрально, а затем стала удаляться. Она не шла, как ходят все, а именно удалялась, еле касаясь земли, и лес, выскочив из-за забора, как внезапная и услужливая декорация, скрыл ее от нас.

А слепой все еще стоял, опираясь одной рукой на трость, а другой придерживая панаму, словно находился в театре и ждал, когда снова подымется занавес.

Дядя стоял и ждал, но случай, только что проявивший такую доброту и щедрость, не пожелал повторить чудо. Черноокова-Окская ушла к себе в дом.

- Она все-таки ушла?

- Ушла,-ответил я.

- Почему она ушла?

- Мало ли, - сказал я, - может быть, у ней заболел живот.

-Мальчик!-крикнул дядя.-У тебя жалкое и грубое гимназическое воображение. Она ушла по другой, более высокой причине. Может, ей хотелось помечтать одной или полежать на кушетке с книжкой.

С тех пор мы с дядей стали приходить на поляну и ждать, когда выйдет певица и лес отодвинется в сторону вместе с оградой, чтобы стать фоном на этом прекрасном портрете.

Но антракт, если это можно считать антрактом, слишком затянулся, Окская не появлялась.. Из домика иногда долетал ее голос, и мы прислушивались к словам, которые она пела:

Меня несут к тебе волны и сны,

А между нами зимы, версты, снега...

А на самом деле между нами не было ни зим, ни верст, ни снегов, а всего только дощатая калитка, но слепой, как и я, понимал, что она все же была далеко и что нам нельзя открыть эту калитку, чтобы превратить даль в близь.

Все остальное время, в сущности, было подготовкой к этим волшебно растянувшимся минутам, которые мы с дядей проводили на поляне, все еще безнадежно ожидая, что лес отодвинется, калитка раскроется и к нам навстречу выйдет певица в струящемся своем речном платье,-в синем, как утро, платье, в котором будут плавать живые рыбы и еще более живые облака.

Но калитка открывалась редко, а когда певица выходила, она почему-то не замечала нас, словно мы с дядей стали невидимками.

- Здравствуйте, сударыня, - говорил дядя.

Но то ли он говорил слишком тихо, то ли певица была слишком занята своими мыслями, ее ответ не долетал до нас, а сливался с тишиной леса, который тоже откуда-то догадался, что Черноокова-Окская - необыкновенная и знаменитая женщина, и всякий раз торопился спрятать ее от нас.

Дядя почему-то думал, что она так себя вела потому, что обратила внимание на недостаточно выутюженные его брюки и на мой неряшливый вид.

Он каждый раз требовал, чтобы я описал Черноокову-Окскую, ее прическу, глаза, рот и платье, и однажды, заслушавшись меня, чуть не прожег утюгом свои чесучовые брюки.

- Обожди, обожди, мальчик. Ты говоришь, что ее платье играет, словно оно сшито не из ткани, а из обрезков неба и воды?

- Да, она как утро, и в этом прозрачном утре уже плавают живые рыбы и настоящие облака.

- А глаза?

- В глазах ее грусть. Уж не потеряла ли она недавно близкого человека? И приехала сюда в Олентуй немножко рассеяться?

- В твоем предположении есть свой резон. Ведь она поселилась одна?

- На этот вопрос трудно ответить. Местность ведет себя как сцена. И стоит только Окской выйти, как ее спешит спрятать лесок или роща, стоящие на карауле возле домика, который она сняла.

- Они сторожат ее красоту.

- А вы не боитесь,-спросил я дядю,-если она от кого-нибудь узнает, что мы живем в этом обветшавшем домике, сшитом из бересты?

- Ну и что?-сказал дядя.-Она подумает, что это причуда богатого делового человека, который пресытился роскошью. Может, она пожелает прийти сюда к нам?

- Едва ли.

- Мальчик, ты не должен плохо думать о людях. Это портит жизнь и другим, и себе. С детства я дал себе слово не обижаться на людей и ждать от них добра. И я не жалею об этом.

Уж не ждал ли дядя, что Черноокова-Окская заинтересуется нами и в одно прозрачное синее утро подойдет к нашему шалашу и тихо спросит:

- Можно? Я не помешала?

Я представлял себе, что станет со слепым и как он будет спешить, надевая свой чесучовый пиджак. Я представлял себе, что будет с нами в этот тихий, разбуженный ее мелодичным голосом час, но я не мог представить себе самого себя.

Мир стал пластичным оттого, что на курорт приехала Черноокова-Окская и повесила на свое окно вместо занавески кусочек синей реки, отрезав его ножницами от наполненного свежестью утра.

Ее домик струился, словно отражаясь в ручье, и лес то смыкался вокруг ее домика, то вдруг отступал в сторону, оставляя простор, на который ни я, ни слепой не смели вступить.

А однажды, собирая в лесу чернику недалеко от нашей хижины, я услышал ее голос в роще, и мне показалось сначала, что это аукает и кого-то зовет сама роща, но потом догадался, что это певица собирает ягоды, и пошел на ее голос, но чаща стала гуще, кусты и коряги не пускали меня к ней, и вечером, измученный, я вернулся домой, застав дядю гладящим брюки.