— Что вы...
На пороге стояла женщина и смотрела на меня. Паника. Она посмотрела на доску, она посмотрела на тело своего мужа, своего любовника, она посмотрела на меня.
— Вы…
— Да…
— Нашли.
— Да.
— Уходите сейчас же.
) Избавленный от необходимости начинать с основ, я решил дать им зафиксировать зефирин. Воспоминания. Когда мне было восемь, ордонатор, обучавший писцов-подмастерьев, велел нам, в качестве исключения, покинуть Дырчатый Зал и забраться на крышу башни. Там, на высоте сорока метров над Аберлаасом, он рассадил нас поодиночке на закраине так, что ноги болтались над пустотой, с глиняной табличкой в руке и стилусом. «Закрывайте глаза и фиксируйте дующий на вас ветер. Того, кто не отметит турбулентностей, я столкну». Он не добавил сверх того ни слова. Ордонаторы обычно вообще ничего не добавляли. Это были сумрачные, бледные как мел манекены. Я в жизни не забуду этого прямого диктанта. Первое предложение ветра было такое:
Всплеск, замедление, затишье. Всплеск и турбулентность, замедление, всплеск, затишье.
Ребенок справа от меня был моим лучшим другом, его звали Антон Бергкамп. Он был сыном писца 33-ей Фитца Бергкампа, и в глазах всех (и в свете отцовского таланта) — очевидным его преемником. Открыв глаза, я задрожал перед видом пустоты и быстро повернулся, чтобы взглянуть на планшет Антона. Он только что исправил турбулентность в середине предложения на значок грависа: шквал. Шквал?!
Ветровое счисление, которое по своей сути разностно, — отнюдь не точная наука, это всем известно. Восприятие времени между всплесками, сопоставление турбулентности амплитуде, отличие кратковременного замедления с возобновлением всплеска от простой турбулентности — вещи тонкие, иногда непосильные. Писцов не обучают аккуратизму, как геометров. Нас учат точности несравненно более чуткой: архитектуре отклонений, этому — так развитому у лучших из нас — чувству синтаксиса, представляющему собой чистое искусство улавливания ритма, смены акцентов и перерывов. Дальше из этого вырастают уроки пересказа, запись со словесным описанием, но, к общей радости, настоящее обучение повествованию о событиях дается не раньше, чем через год, и только тем, кто смог уловить в ткани ритма фразы ветра.
Антон Бергкамп, как и мы семеро, вернул свой глиняный прямоугольник ордонатору. Меловая фигура учителя взорвалась одновременно с разлетевшейся в его руках табличкой. Очевидную ошибку Антона нельзя было извинить воздействием стресса или страхом падения, из-за которых он преувеличил турбулентность до шквала. Нет, для ордонатора сама архитектура фразы зефирина, ее минорная и медлительная тональность, ее модуляции без взлетов амплитуды и без вкладываемой силы, делали шквал в сердце предложения невообразимым. Полный скандал! То была не количественная ошибка, то было бесконечно хуже: качественное непонимание взаимоотношений, отсутствие чутья.
Сразу после первого состоялся второй диктант, в тех же условиях. Антон Бергкамп в нем не участвовал. Он случайно соскользнул с башни.
Я так и не смог забыть своей трусости. Руки, которой я не протянул ему, когда почувствовал приближение «случайности». Руки, связи, которая удержала бы его. Я стал писцом не потому, что был лучшим, вовсе нет. Я не был блестящим учеником: я был упрям. До меня это стало доходить с пониманием, почему мне не хватило смелости поддержать его. Чтобы хоть маленькая его частичка уцелела моим посредством и получила награду, которой он заслуживал. Даже сегодня я не могу записать шквала, зарисовать знака грависа, не ощутив душевного укола, не уловив легчайшей тени. Антон Бергкамп. Знай, что если Ветер дарует мне жизнь и однажды я достигну Предельных Верховий, я припасу одно из своих трех желаний для тебя. Такой будет у меня способ рассчитаться. Наконец. Ни один из фреолов не сообщал мне, жив ли еще твой отец, который долгие годы идет вверх по ветру впереди нас, и тем более — знает ли он о своем сыне.
Этот индивидуалист, которого они хотели сделать из меня с юных лет... Я убью его рано или поздно. Машинка для записи легенды. Такая, что послужит им, заставляя плебс грезить снова и снова нашими «подвигами». Если бы они знали там, в Аберлаасе, в Предельных Низовьях, в этом скопище каланчей и башен, сереньких лачуг, где оседает весь нечистый прах мира, миллионы людей, если бы они действительно понимали нашу жизнь! Годы рутины, монотонного контрахода, ради толики славы, пары подвигов, фурвента — и кончить чем? Умереть от жажды посреди великого нигде, потому что Аой три вечера кряду не могла найти источника?