— Холуи вы! — сердился Мышлаков. — Научили вас при царе начальников почитать, никак отвыкнуть не можете. Говорю, проспали город штабные. Предали нас. Какой, к хренам, снег!
— Снег, снег, — твердили самооборонцы, и почему-то Мурзину нравилось их упрямое смирение.
Ван-Го все с той же виноватой улыбкой просил рассказать, как от Перми добраться до Харбина, и нарисовать, если можно, кусочком кирпича на полу чертеж: какие горы и реки будут справа, какие — слева, чтобы дух, вылетев из его тела, не заблудился бы по дороге на родину.
Мурзин и не заметил, когда именно из беспорядочного этого разговора начала вытягиваться ниточка истории, которую рассказывал Яша — про каких-то французских революционеров, якобинцев, приговоренных к смертной казни. Вначале его не слушали, перебивали, но Яша упорно, как шелкопряд, тянул свою ниточку, в конце концов притихли.
Этим якобинцам, рассказывал Яша, должны были с позором отрубить головы на гильотине. Их вели по улице к месту казни, и товарищ, избежавший ареста, оставшийся на свободе, по пути сумел украдкой сунуть одному из них руку нож. И тот сразу вонзил его себе в сердце. Но мало того, что вонзил, еще успел, умирая последним напряжением воли выдернуть нож раны и передать другому, шедшему сзади, который сделал то же самое. И так все они, шесть человек, покончили с собой одним-единственным ножом, чтобы умереть достойно, показать палачам свое мужество.
— Зарезаться-то что, — оценил один из самооборонцев. — Каждый может. А вот передать… Да-а!
— Товарищи! — тонким голоском сказал Яша. — У меня нож есть. Я его под носком спрятал.
Мурзин протянул руку:
— Дай-ка взгляну.
Взял складной гимназический ножик, которым Яша, наверное, чинил карандаши в своем агитвагоне, раскрыл, с легкостью отломил игрушечное лезвие, а обломки зашвырнул в парашу.
У Яши слезы выступили на глазах.
— Зачем ты? — спросил Мышлаков.
— Да этим ножом курицу не зарежешь. Бесплатную комедь устраивать…
И Мышлаков согласился:
— Верно… То в Париже.
На следующий день первым выкликнули его, потом Яшу.
Мышлаков поднялся спокойно, лишь слюна видать, набежала: пока шел по камере, раза сплюнул на пол. Яша еще успел пожать матросу, пулеметчику, самооборонцам и Ван-Го — всем, кроме Мурзина; даже начснабу тянул ладонь, но тот быстро отскочил в сторону и руки не взял, потому что у порога стоял офицер, смотрел.
Когда за Яшей и Мышлаковым закрылась дверь, обозники загомонили шумно, с облегчением: пронесло.
— Цыц, гады! — заорал матрос — Придушу! Пули не дождетесь!
Вскоре увели и его.
Первым из приглашенных подоспел Калмыков — на час раньше, чем было велено. Этот час он расхаживал по комендатуре, заглядывая во все двери, и, если не прогоняли, радостно сообщал, что явился сюда по личной просьбе их превосходительства. От полноты чувств Калмыков оделял встречных копчеными рыбками из принесенного с собой кулька.
Остальные купцы собрались минут за пятнадцать до назначенного времени, а чаеторговец Грибушин, в прошлом владелец нескольких магазинов, упаковочной фабрики и крупнейшего чайного павильона на Нижегородской ярмарке, прикатил на извозчике с небольшим опозданием, что Шамардин расценил как наглость и неуважение к властям.
На извозчике приехала также вдова купца Чагина, Ольга Васильевна, законная наследница салотопенных, мыловаренных и свечных заводов, где уже с полгода, наверное, ничего не топили и не варили.
Шубы и шапки приказано было оставить в шинельном чулане, рядом с канцелярией. По приказу Пепеляева камин уже затопили.
Без объяснений, поскольку сам ни о чем не знал, Шамардин провел приглашенных в каминную залу, там они и сидели, дожидаясь генерала и теряясь в догадках. Лишь Грибушин делал вид, будто причина приглашения не составляет для него секрета. Более того, намекал на какие-то с Пепеляевым взаимные обязательства, не позволяющие преждевременно открыть эту причину. Впрочем, все были настороже, один Калмыков по-прежнему пребывал в самом радужном настроении: почему-то он был уверен, что речь пойдет о подрядах и поставках для армии, несомненно выгодных, и советовал Фонштейну не быть дураком, окреститься ради такого дела. Маленький, скромный Фонштейн, сумевший раскинуть по всему Уралу сеть своих галантерейных лавок, на всякий случай благодарно улыбался. Он не любил иметь дело с мужчинами, особенно с военными, а на тех, от кого зависела его судьба, привык воздействовать через женщин — галантерейная торговля давала для этого немало возможностей. Но у Пепеляева не было пока в Перми ни жены, ни любовницы.