Следующие две-три недели он развлекался: самым невинным тоном спрашивал у людей о чем-нибудь таком и с наслаждением наблюдал, как багровеют их лица и сжимаются кулаки. Они все «боялись света». Набить ему – Шатуну морду никто не мог, да и вопросы он задавал самые невинные. Но как их цепляло! В «десятку»! Такого классного развлечения у него еще никогда не было.
«Придурки! – с презрением думал он. – Как же вы, козлы, еще умудряетесь себя уважать?» Он понимал, что не смог бы с таким говном внутри отважиться ни на один боевой выезд, и уже видел, что только поэтому они все и не занимаются настоящей мужской работой, а так, по офисам да конторам копейки сшибают, доносы один на другого строчат да тех, кто послабее, подсиживают.
Собой он гордиться мог. За двумя орденами кое-что стояло – товарищей не бросал, от опасности не уклонялся.
А потом случился этот бунт...
Ровно три дня носил в себе это Шатун, огрызаясь даже на ротного, а потом понял: было! Было и в нем такое, в чем он не признался бы никому. И ордена уже не помогали. Он слишком себя уважал, чтобы прятать это от себя: он хотел убить того молодого пацана у стены пищеблока. И не потому, что тот что-то сделал, юный заключенный никаким боком не был причастен к убийству Боша и Муллы. И не потому, что пацан был зэк, а значит, по-любому, виновен. Тогда Мишке было на это абсолютно наплевать. Он просто хотел ощутить, как лопнут эти косточки под его ударом и с каким аппетитным причмоком войдет в тщедушное тельце его лом...
А на четвертый день ротный пригласил его в кабинет, усадил рядом с собой и положил свою тяжелую, красную руку ему на плечо.
– Вот что, Шатунов, – сказал ротный. – Я понимаю, что такое – гибель товарищей, сам терял. Но ты не должен себя винить! Это – наша работа, и каждый из нас готов исполнить свой долг до конца. Поверь мне, их смерть – не твоя вина, и эта смерть не напрасна!
– Я знаю, – проглотил комок в горле Михаил.
– Бошкевича и Муллаева не вернуть, – вздохнул ротный. – Но жизнь вместе с их гибелью не кончилась, и служба наша боевая не кончилась. Даю тебе неделю. Напейся, бабу себе новую подцепи, ну я не знаю... домой, что ли, съезди, если захочешь, или вон к нашему штатному психологу зайди – классный мужик, говорят, хоть и работает у нас всего неделю... но с таким настроением надо кончать. Ты все понял?
Михаил только покачал головой.
Он заперся в своей комнатке в общаге на Подгорной улице и думал. Если честно, ему было плевать на того пацана, да и вообще на всех, кого он, как теперь понимал, увечил не только во благо Отчизны. Все они были отморозки и знали, на что шли. Ему и теперь было на них наплевать. Но на себя он наплевать не мог. Он привык себя уважать, а теперь это не получалось.
«Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы...» – мысленно повторял он и все глубже осознавал, что ненавидит свет и что никому в мире не позволит узнать скрытую за наградами и благодарностями реальную истину о себе. Он слишком этого боялся. И если с этими злом и ненавистью внутри он жить еще мог, то делить стол, постель и всю свою жизнь с этим страхом не собирался. Но он знал только один способ победить страх – идти ему навстречу.
На третий день своего странного «отпуска» он пошел в церковь, но не смог выдавить из себя ни слова. Тогда он вернулся домой и оставшиеся четыре дня готовил свою «исповедальную речь». Все казалось простым: тайна исповеди гарантирована... кто что узнает? Ну, поп... и, может быть, Этот, если он, конечно, есть... Но и во второй раз все окончилось точно так же. Ужас признания передавил горло и не позволил вымолвить ни звука.
Выйдя на службу, он положил рапорт на стол, а через два с половиной месяца, подготовив себе из молодых более-менее полноценную замену, уехал домой, в Усть-Кудеяр.
– Доброго утречка, батюшка, – вышла в кухню Ольга.
– Благословенна будь, Олюшка, – отозвался отец Василий.
– Никак на крылечко смотрите, батюшка? – невзначай поинтересовалась Ольга.
Отец Василий крякнул. Крыльцо, ведущее на летнюю кухню, требовало доделки. Сама расположенная метрах в полутора над землей летняя кухня была спроектирована и поставлена безупречно. Они с Олюшкой уже теперь любили смотреть на открывающийся из ее окошек вид: косогор, краешек Волги, березовая рощица у оврага... Но строители сляпали крылечко, что называется, «на живую», и подниматься по ступенькам следовало с превеликой осторожностью – один раз оно уже завалилось.
Отец Василий крылечко поднял и поленцем подпер, но он и сам понимал, что это – полумера. Новый дом весь требовал доделки. Не проведен водопровод, и воду Оля носила на себе от цистерны на въезде. Так и не доведена до ума отопительная система. А впереди еще предстояли окраска, шпаклевка, наклейка обоев и плитки, – в общем, все, что так долго делать самому и за что так дорого берут строители.
Оля поставила на плиту кастрюльку с постными щами, достала хлеб и вытащила из холодильника банку с компотом. Она все делала молча, но отец Василий видел, что жена встревожена, хотя и пытается это скрыть. Конечно же, она поняла, что ему приснилось; она читала в его глазах так легко, как иные и в книгах не читают. Но она всегда считала, что причитать неумно и муж со всем справится сам. Она знала, за кого вышла замуж.
Когда она встретила его, ей уже было двадцать шесть – по всем меркам старая дева, причем в классическом смысле этого слова. А на знаменитую на весь Загорск аллею ее притащила Светка, подружка, вместе с которой Ольга и совершала эту краткую автобусную «экскурсию выходного дня».
Поповские дочки со всей, наверное, России сидели на лавочках и чинно и неторопливо прохаживались по тенистой аллее, посматривая на симпатичных бородатеньких выпускников семинарии. Собственно, это было единственное место в Загорске, а то и по всей России, где будущий священник мог выбрать себе невесту, отвечающую нормальным церковным требованиям: хорошая семья, полноценное православное воспитание и, конечно, глубокое понимание, с кем и как ей предстоит прожить всю свою жизнь.
Подружка охала, хихикала, что-то жарко шептала ей на ухо, но Ольга ничего, кроме неловкости, не чувствовала, словно без спросу вошла в чужую квартиру.
Он появился внезапно и шел навстречу – большой, заросший, с глубокими взрослыми глазами. И он выделялся на фоне молоденьких жизнерадостных попиков, как сильный, опытный волкодав среди ухоженных домашних болонок. Именно таким она его увидела, даже не понимая, насколько окажется права.
«Если бы он...» – неожиданно для себя подумала Ольга.
«Если бы она...» – как позже признался он ей, подумал Миша и подошел.
– Здравствуйте, – без обиняков сказал он и сразу представился: – Михаил Иванович Шатунов.
– Здравст-вуй-те, – растерянно сглотнула комок в горле Ольга, не замечая, как вцепилась ей ногтями в руку подруга. – Ольга... Федотова...
Они стояли и молчали неприлично долго, пока Светка не потянула Ольгу за руку.
– Нам пора, – извиняющимся тоном сказала она. – Мы проездом.
– Жаль, – сдвинул брови Михаил Иванович и вдруг с надеждой заглянул в Ольгины глаза. – А может быть, не стоит так торопиться?
– Я не тороплюсь, – неожиданно для себя пожала плечами Ольга.
Светка бурно выпадала в осадок, такой она свою подругу еще не видела. А вечером они с Мишей посадили ее в экскурсионный автобус, помахали Светке рукой и пошли в гостиницу – устраивать Ольгу. Так что к ее родителям в Зеленоград они поехали уже вдвоем.
Как довольно быстро поняла Ольга, никто от этого их решения в особый восторг не пришел, ни ее родители, кажется, уже привыкшие к ее хронически незамужнему состоянию, ни духовные наставники ее жениха, желавшие видеть на ее месте какую-нибудь поповну. Но с волей Михаила Ивановича посчитались и те и другие – сказывалась его внутренняя мощь.