Я люблю писать о том, что было, так, как будто это происходит сейчас. И будет происходить вечно. Тоскующая женщина непредсказуема. Тоскующая женщина — как кубик Рубика, который может собрать лишь одинединственный человек.
* * *То, что убило тебя, не убило нас. Это была боль большой потери, пропитанная одними слезами. Слезы прозрачны — они не оставляют после себя следов. А потом ты словно бы вернулся и стал чемто другим — стал частью моей жизни, ее направляющей силой, основанием. Одно скажу: внезапно наступил конец тому, что казалось неизменным, бесконечным, а потом совершился какойто поворот, за которым началась новая, другая, жизнь. Другая, о которой мы мечтали, — на морском берегу, в собственном доме. В нашем доме. Правда, ты будешь присутствовать в ней подругому — будешь вести и поддерживать меня, а я буду продолжать жить за тебя и за себя.
* * *Я тут подумала, знаешь, ведь мы каждую ночь видим удивительные, необычные сны, так почему нам кажется, что день реальнее ночи? Может, это днем мы видим бесконечные сны и только ночью проживаем настоящую жизнь? В моих снах ты излучаешь спокойный свет, подолгу молча смотришь на меня, а потом уходишь вдоль кромки моря…
Спустя четыре года…
Кемер, лето 2009
Новый дневник. Новые надежды. Новый, третий десяток жизни. Я все еще дышу. Все еще с тобою. Теперь ты окончательно переселился в мое сердце. И ты снова спасаешь меня, снова уступаешь мне свое место в очереди, как в тот, первый день нашего знакомства…
* * *Сейчас я понимаю, как, оказывается, сильно соскучилась по вкусу ежедневной радости. Как в детстве, когда, догоняя мячик, оступаешься, падаешь на сухой летний асфальт, быстро вскакиваешь на ноги и, осмотрев коленки, с облегчением видишь, что, кроме пыли, на них нет ни крови, ни царапин. «Как хорошо!.. Значит, мама ругать не будет». Короткая мысльвспышка приносит облегчение, а в кармане сатиновых шортиков имеются еще ириски, и мяч, колобок непослушный, наконец утихомирился у кромки тротуара…
Так неужели, чтобы вернуть вкус радости в каждое мгновение, нужно испить тридцать чашек горечи, выплакать тридцать литров слез? Наверное. Конечно, в моих тридцати литрах было много того, что окрыляло, вдохновляло, возрождало. Но жизнь учит нас противостоять, бороться, ценить то, что добыто с трудом, что делает из нас пусть и сильных, но — инвалидов. А впрочем, я не жалею, что все это случилось. Хуже было бы, если бы вообще ничего не случилось. И я бы не стала такой спокойной, рассудительной, зрелой женщиной. Я улыбаюсь себе в зеркале: «Вера, это же круто, ты теперь женщина с тридцатилетней историей! Как хороший коньяк. Столько и не живут, детка…»
По субботам рутинно наведываюсь в ту крошечную кафешку на перепутье трех дорог. На перепутье всегда кажется, что есть выбор, правда? Именно там, за кружкой пышного эспрессо, вспоминаю, что было в начале моего пути (а кажется, в другой жизни). О том, какой угловатой и дикой была. Как вспыхивала от двусмысленных шуточек одноклассников. О том, как читала в обледенелых троллейбусах умные книжки и выполняла «домашки», как носила на ладошках синие крестики — напоминалки о важных делах. Какие дела были для меня важными тогда?…
Как неумело подставляла под поцелуй губы в свой первый раз и как до ужаса стеснялась раздеваться. А потом сочиняла утомительно длинные стихи о том, что я готова зачерпнуть горстями утреннее небо, чтобы любовь моя, проснувшись, им умылась. И так далее, и так далее. О том, какой сложной столичной девочкой я была, в безразмерном свитере, с томиком Сартра под мышкой, как записывала в блокнот остроумные выражения, чтобы вставлять их в разговор при случае. То время состояло из массы ошибок, отвергнутых возможностей, досадно потерянных близких людей. И все же в нем было то, что испарилось сейчас, — очаровательное бесстрашие перед жизнью, бесшабашность… В тридцать наступает трезвость…
В тридцать вычеркиваешь из списка вредных привычек такой пункт, как «самообман». В тридцать окончательно уясняешь правила жизни и, перебирая старые фотографии времен вызывающей театральщины во внешности и поведении, грустно улыбаешься, только лишь удивляясь: «Ну надо же…» В тридцать перестаешь искать себе выражение через образ — хочешь, наоборот, дотянуть себя до выбранного образа. Транслировать в эфир свою благополучность. Дрессируешь себя: не огорчаться, сидеть с прямой спиной, выбирать здоровые блюда, не курить натощак. В тридцать все обиды, разочарования юности обесцениваются, воспоминания о них начинаются теперь с легких, ностальгических вводных слов «а помнишь…»
Сегодня, завершая эту повесть моей жизни, я чувствую себя умиротворенной, хотя и осталось еще над чем работать. Всему свое время. Я счастлива. Не слепо, понастоящему. Да, я еще до конца не разучилась запивать сигареты крепким кофе, не начала есть вовремя и исключительно правильную пищу, не перестала скупать платья угрюмых цветов на сейлах. Зато я с гордостью говорю: «Я счастлива». Слова, которые не принято произносить вслух то ли потому, что само счастье — дефицитный товар, то ли изза боязни сглазить…
* * *Теперь у меня есть мандариновый сад. Так много спокойной уверенности в слове «теперь» — с него начинаются мои осуществленные мечты. Долго я шла к этому, не раз простужаясь на холодном ветру, вытряхивая камушки из туфель, путаясь и сбиваясь с пути. Теперь я провожу вечера с биноклем в руках в подвесном плетеном гамаке — охраняю вооруженным взглядом кусочек побережья Средиземного моря, вид на который выпал на долю балкона в моем старинном домике. Я приветствую горящее марево заката, расстегиваю верхние пуговицы клетчатой рубашки и вдыхаю прохладный бриз, смешавшийся с терпким ароматом недозрелых цитрусов, упиваясь масштабом собственного счастья.
За спиной шумно колышутся разноцветные блузки на балконной веревке, из недр гостиной доносятся творческие вздохи отсыревшего орехового пианино, а на старинном, видавшем виды дубовом столе (с приходом лета выношу его на балкон) остывает кружка травяного чая с цветочным медом.
Мой старый двухэтажный домик из побелевшего кирпича пережил многое, служил многим. Если прислушаться, то можно услышать у его стен десятки разных голосов. Лирические меццосопрано, грустные, отчаянные, принадлежащие женщинам разных поколений, вынужденным ждать и помнить, служить и прощать. Жизнерадостные баритоны добродушных и влюбленных в жизнь простоватых, хозяйственных мужчин. Писклявые детские голоса, капризные, бойкие, настойчивые. Плач бессонных младенцев, бархатные грудные ноты кормилиц, поющих колыбельные. Растресканные, будто старый сосуд, глухие старческие голоса, сетующие на неумолимый бег времени. Эхо бывших обитателей дома. Совсем не злое, спокойное, мирно живущее в этих стенах эхо. Я ничего против него не имею. Тем более, голоса эти почти не слышны изза дыхания моря…
Долго решала — снять его или нет. В день по нескольку раз приходила к дому, оглядывала грустного, тоскующего по новым жителям старца. Конец моим визитам положила пожилая женщина с лицом, сияющим в обрамлении скромного платка. Появилась она буквально из ниоткуда и, словно прочитав мои мысли, сказала: «Не беспокойся, доченька, он добрый. В нем много счастья». Я еще подумала: правильно ли поняла ее слова, не услышала ли то, что хотела услышать? Да и была ли она вообще, эта пожилая женщина, или это мой мозг задымился в сорокаградусную жару?
Дом я сняла, а со временем решила его выкупить. Назвала его hombre. [6] Он действительно стал мне самым близким другом. На Востоке принято считать, что друзья — те, с кем тепло. В объятиях hombre я нашла настоящее семейное тепло, хотя сквозняки — неотъемлемая часть его истории…