Я видел ее по телевизору и раньше, теперь я вспомнил: был даже какой-то примитивный клип, где она бегала по лестнице вверх и вниз, исполняя какую-то игривую песенку, что не очень вязалось с ее образом, потому что ей, похоже, было уже под тридцать, и прожитая жизнь — или, может быть, больные почки — обозначилась в виде мешков под глазами, но это придавало ее лицу некоторый трагический шарм. На этот раз она пела что-то серьезное, правда, не слишком выразительное, но это был ее концерт, уже подходивший к концу, и под занавес можно было ожидать чего-нибудь более эффектного.
Все-таки меня удивляет непроходимая пошлость этих текстов. Как-то в одной передаче (тоже какой-то conversation за круглым столом) самодовольный, дурного вкуса субъект с апломбом заявил от всей компании бывших с ним таких же франтоватых жуликов, что вот они-то и есть настоящие поэты-профессионалы, которые знают, как сделать хороший текст для хита. Его открытия были на уровне школьного литературного кружка, но излагал он их с таким видом, как будто читал Нагорную Проповедь. Стыдно было все это слушать, но ему почему-то было не стыдно читать. “За кого он нас принимает? — подумал я тогда. — Или, может быть, он знает всему этому цену, а просто деньги не пахнут?”
Положенная на музыку, пошлость все-таки выглядит не так безобразно, но все же оператору следовало бы почаще показывать публику в зале, чтобы телезрители не чувствовали себя обманутыми. Но я подумал, что, может быть, я один такой или один из немногих, которым рифма “близки — корабли” режет слух, потому что публика в зале, кажется, была полна сочувствия. Это была не та опасная молодежь, не рок-фаны — их кумирам больше не предоставляют площадки роскошных залов — я вспомнил, сколько “мерседесов” стоит сегодня там на площадке, — нет, сегодняшняя публика была, в основном, респектабельной, за тридцать, их лица не выражали экстаза, просто эстетическое удовольствие и умиротворенность.
Камера прошлась по первому ряду, чтобы показать телезрителям особо чистую публику: дам в туалетах и представительных господ. Один из них, розовощекий крепыш в смокинге, сидел с целлофановым кульком на коленях (в кульке белые розы) и, уже второй раз (минуту назад его тоже показывали) посмотрел на часы.
“Эх, Петруша, — подумал я, — надо же, чтоб соседи непременно увидели твой “роллекс”. И невдомек тебе, новому русскому, что к вечернему костюму не надевают часы. Видно, так тебе и оставаться новым до конца своих дней”.
Во всяком случае, я был доволен, что он там.
Камера снова вернулась к певице, она закончила свою песню. В непрерывном треске аплодисментов она наклонилась, чтобы принять из рук нового русского целлофановый кулек. Она разогнулась, и в лицо ей ударил ослепительный луч “пистолета”, и сразу она исчезла с экрана.
Потом началась какая-то неразбериха: тишина, которая длилась секунду, затем грохот и многоголосый вопль, сверкающая шелком и блестками навзничь лежащая кукла на сцене, застывшие в движении фигуры музыкантов и еще каких-то людей, вся картина резко прыгнула в сторону и исчезла, а вместо нее зал, но уже не тот, что несколько секунд назад, а охваченное паникой, обезумевшее, топчущее, рвущееся по проходам, скачущее через спинки стадо, но меня не было в этой ревущей и мятущейся толпе.
Я сидел в кресле перед телевизором без единой мысли в голове. Наверное, так же сидели два миллиона еще. Я заметил, что у меня в руке стакан. Я поднес его ко рту и сделал большой глоток. Только после этого я стал думать, но вряд ли сказал бы, о чем конкретно. Просто я наконец осознал, что певица убита. Я вспомнил, что на лице лежавшей на сцене “куклы” было что-то красное, сейчас я понял, что это была кровь. Еще не много крови — слишком мало прошло времени. На экране было теперь лицо диктора, оно было взволновано. Диктор что-то говорил, кажется, он просил извинения.
— За что? — сказал я и расхохотался.
Наконец я догадался закурить.
“Ну вот, — сказал я себе, — на Дашкову поздно делать ставки”.
Я чувствовал себя совершенно опустошенным, я выключил телевизор. Публика получила зрелищ сполна.