Я заставил себя улыбнуться.
— Еще не покер, — сказал я ему, — еще не покер.
По телевизору показывали телевизор. Новый русский сидел в каком-то заведении, судя по антуражу, в каком-то “инобаре”. (Я уже начинал производить новорусские слова.) Новый русский что-то потягивал из высокого стакана, грустил, глядя на экран телевизора, того, по которому там, за границей показывали русские новости. Там, за границей, в телевизоре, в России под надрывное пение кто-то кого-то убивал. Экран совместился с экраном — я, наверное, стал новым русским, который грустил. Но я не пел. В России кого-то убивали, невеста оставалась без нового русского, мать-старушка плакала в углу, новый русский стоял на перроне и надрывно хрипел: “Братва, не стреляйте друг в друга!”
Я усмехнулся. У меня не было настроения сокрушаться по поводу гибнущей братвы.
— Стреляйте и цельтесь получше, — сказал я, но, кажется, кто-то уже говорил это до меня в каком-то КВН.
У меня не было настроения сокрушаться по поводу убивающей друг друга братвы, всех этих рыковых и ежовых, дыбенок и крыленок, юровских и тухачевских, всех этих насильников, садистов и убийц. “Братва” — это мерзкое слово появилось в семнадцатом году среди пьяной кронштадтской матросни и с тех пор они всегда стреляли друг в друга. Если б только друг в друга. И всегда найдется доброе сердце, чтобы оплакать эту сволочь.
Публика любит героев, публика готова сострадать расстрелянным чекистам, несчастным киллерам и братве. Да и понятно: у них есть имена и шумная слава, о них пишут в газетах и показывают по телевизору — они близки. А тех, остальных, анонимных... Сколько их, шестьдесят миллионов? Их ведь не называют поименно — они не братва.
“Но ты напрасно призываешь, — подумал я, — напрасно стараешься. Они будут стрелять. Будут стрелять друг в друга и в других. Будут стрелять, пока не установят новый порядок, а потом... Потом снова будут стрелять”.
Мне было грустно, потому что, стреляя друг в друга, они не забывали и остальных: мелких торговцев и водителей такси, челноков-коробейников и одиноких старушек с их клетушками в коммуналках. Из этих клетушек они собирали себе просторные гостиные. Они образовывали картели, учреждали банки, подкупали чиновников и сами баллотировались в Парламент, но по-прежнему оставались братвой.
Новый русский давно допел, а я продолжал пить водку с апельсиновым соком — мне было абсолютно все равно, будут ли у меня завтра дрожать руки.
Наверное, это о чем-то да говорит, когда уже и сны приходят к тебе в виде телепередачи. Когда-то, еще в прежние времена я был знаком с одним сумасшедшим “ясновидящим”, который предсказывал будущее не просто из головы, а вычитывая прогнозы в газетах, которые ему “являлись”. Если телевизор заменил тебе сновидения, значит, своему собственному опыту ты больше не доверяешь. Вообще неясно, кто кого включает, потому что, похоже, телевизор включился сам собой где-то посредине передачи, где я, немой и невидимый, присутствовал в раю, в мире двухмерном и цветном, очень цветном, ярком до такой степени, что цвет уже перестает восприниматься, и экран превращается в протуберанец, переходящий в черноту. Здесь я осознаю свое несуществование. Или, наоборот, существование. Сознавая свое двухмерное, но живое, с ощущениями и движениями, присутствие внутри экрана, я одновременно смотрел эту передачу. Вне экрана я чувствовал бы себя не так реально — там я был только органом, воспринимающим себя.
Здесь тоже был Рай. На песочного цвета песок набегала цвета морской волны волна, и загорелые тела были цвета загара. Кто-то взял тряпку и стер пыль с экрана, и краски теперь были яркими и чистыми, какими они могут быть только в телевизоре марки “Sony”. Здесь на фоне фиолетового неба, среди пальм и белых геометрических коттеджей бронзовые пары имитировали любовь. Занимались любовью. Сладострастные вздохи и хрипы наполняли пластиковый черный ящик, но не выходили за “сверхплоский” экран. Это было похоже на сон, но это и был сон.
— Находясь внутри этой дьявольской игрушки, — сказал старик, — мы думаем, что наблюдаем ее снаружи.
У старика был тяжелый, рокочущий бас, не такой, каким он говорил со мной на Среднем проспекте, однако — я понимаю — он сильно постарел с тех пор, как я последний раз слушал его. Те фотокарточки были черно-белыми, и пальцы старика изуродованы артритом. Впрочем, и мы сейчас, вероятно, были черно-белыми на фоне ослепительного Канарского парадиза, но это несоответствие не раздражало и не удивляло, потому что мы со стариком были в другой группе времен. Здесь мы могли вести диалог или, скорее, два монолога, произносимых синхронно в каком-то стереофоническом звучании, и это никак не мешало нашему абсолютному взаимному пониманию.