— Тебя не назовешь храбрым, господин Аудун! Твоя сдержанность для меня более мучительна, чем дерзость других. Но ты хороший человек и ты друг моего брата. Будешь ли ты охранять его ради меня?
— Да, — ответил я.
— Я знаю, что он мой брат! — сказала она.
Я часто потом думал: наверное, она была права.
Однажды я зашел в покои Сверрира, он и Сесилия стояли на коленях перед изображением Девы Марии и вместе молились. Я тихонько вышел.
Она была хорошей матерью, и ее служанки говорили, что она почти не бьет своих детей, тем более, палкой. Лошади тянули к ней морды, и она, проходя мимо, ласкала их.
Никогда, йомфру Кристин, — прости мне сегодня мои дерзкие речи, — я не видел сестру твоего отца в ее истинной красоте: сбросившей шелковые одежды, белой, словно свеча в подсвечнике. И никогда эта свеча не пылала для меня.
Однако я до сих пор чувствую ее жар.
Я помню маленькие щипчики Сесилии. Однажды конунг Сверрир и я встретили в красивом покое Сесилии одного из людей ее мужа. Забыл, как его звали, а может, никогда и не знал. Он был уже в возрасте, весь в шрамах, как правило он ездил по стране с поручениями своего господина. Не зная, как подобает себя держать, он держался с льстивой почтительностью. Однако он сел без приглашения, положил локти на стол и не смотрел в глаза тому, к кому обращался.
Сесилия сказала:
— Мой муж посылает тебя с поручениями по всей стране, верно?…
Гонец стал долго рассказывать, где ему довелось побывать. Она прервала его и сказала, что ее брату конунгу нужно знать самые надежные пути, что ведут через Швецию в Трёндалёг.
— Я хочу, чтобы ты проводил его туда. Сообщи ему все, что тебе известно об этих дорогах, и вообще все, что может пойти на пользу ему и его воинам.
Гонец снова заговорил, и снова Сесилия прервала его, обратившись к Сверриру:
— Этот человек знает много полезного… Знает он и то, что нужно держать язык за зубами. До сих пор он был достоин моего доверия. Мало ему будет радости, если он нарушит свою верность.
Смущенно и горячо гонец стал уверять Сесилию, что никто не умеет держать слово, как он. Сесилия снова повернулась к конунгу:
— Используй этого человека, как найдешь нужным. Он — твой, можешь беречь его, а можешь и не беречь, можешь прислать его обратно, если хочешь, а можешь зарубить, если он станет тебе бесполезен. Но только не забудь вознаградить его за труды.
Она достала из мешка, что носила на поясе, маленькие щипчики. Видно было, что их изготовил искусный кузнец, они были длинные и острые. Потом она достала другие щипцы, тоже красивые, но побольше, для чего-то они, конечно, предназначались, но для чего именно, я так и не понял. Сесилия сказала:
— Случалось, мои люди говорили больше, чем я им разрешала. Одни держали язык за зубами, другие — нет. У одних язык был слишком длинный, у других — нет. Как видишь, эти щипцы не совсем одинаковые. Можешь идти, — сказала она гонцу.
Он ушел.
Она спросила, не разделим ли мы с ней вечернюю трапезу, мы вежливо поблагодарили ее. Пришли служанки и накрыли стол.
Мы стояли под дождем на равнине перед холмом тинга, сюда должны были собраться все воины. Они пришли, многие с ворчанием, грязные, забыв об уважении, какое должны оказывать своим предводителям. Сигурд из Сальтнеса еще не вернулся от ярла Биргира. Еще никто не знал, будет у нас оружие или нет. Но конунг приказал: собрать всех! В руках у всех были дубинки, с которыми они упражнялись в воинском искусстве. В глазах большинства я видел усталость и злость, в нашу сторону летела брань, люди еле шевелили ногами, многие были пьяны, а один спустил штаны, изобразил собаку, которая оправилась и побежала дальше. Все засмеялись.
Я видел, как наши предводители, Вильяльм, Йон и Кольфинн бьют непокорных. Они били в полную силу, и я слышал брань. Но этот презрительный смех, непокорство, усталость, неуважение… И этот парень, изобразивший собаку… По лицу Йона из Сальтнеса текли слезы. Кольфинн в безудержном гневе налетел на парня, люди защитили его, три человека взяли Кольфинна в кольцо, он онемел и начал заикаться, кто-то сзади ударил его ногой. И опять этот смех. А парень, вырвавшись из круга, с презрением мочится в сторону предводителя, который посмел ударить его.
Мне холодно под дождем.
У меня тоже в руках дубинка, и я тоскую по своему дому в Киркьюбё.
Я помню, как Сверрир учил своих людей, ослушавшихся его приказа:
Он сидит верхом и гонит перед собой трех человек, наезжает на одного. Поворачивает коня, оставив поверженного на снегу, и подъезжает к другим, готовым разбежаться. Громовым голосом он останавливает их, ветер подхватывает его слова, которые, точно меч, рассекают непогоду:
— Три наших человека опозорили нас всех, ограбив местного священника!…
Он направляет коня на тех троих, сперва шагом. Один из них оборачивается, поднимает дубинку и бьет коня — конь взвивается на дыбы, конунг сидит без седла, без уздечки, держась одной рукой за гриву. Он отпускает руку, и грива, словно рыжее знамя, летит по ветру. Так мы обычно ездили на маленьких, крепких лошадках в нашем родном Киркьюбё. Когда ноги коня снова касаются земли, Сверрир пускает его вскачь, парень с дубинкой падает в снег, конь перепрыгивает через него. Конунг ждет, чтобы парень поднялся на ноги, и гонит его дальше.
Упрямые, непокорные, пьяные, люди ждут, в глазах у них и ненависть и почтение. Сверрир гонит тех троих по мокрому, рыхлому снегу. Не быстро. Они просто идут, но скорым шагом, он — на два шага позади них. Конь гонит их по кругу. А за пределами этого круга, преследуемых и преследователя, стоят уже присмиревшие и молчаливые воины.