– Где-то сейчас распятие?
Оно висит здесь.
Кажется, страстотерпец Христос кивает нам, а мы ему. Не знаю, сколько мы так стоим.
Приходит Свиной Стефан и говорит:
– Мы сейчас взвесим корону и золотой скипетр.
Мы идем за ним, но мысли не о золоте. При взвешивании стоит ужасный гвалт, люди в окровавленной броне напирают и требуют дать им посмотреть. Многие просят дотронуться до конунга Сверрира – сегодня, когда у него корона и скоро будет вся страна. Он должен позволить им это. В зале великое ликование.
Наконец мы свободны и возвращаемся на епископскую усадьбу.
Мы видим, что страстотерпец Христос исчез из молельни, где висел. Возможно, распятие украл какой-нибудь священник, пока мы были в конунговой усадьбе, – укрыл, как хотел бы он сказать. Мы видим гвозди в стене, словно распятый был снят с креста. Но я не чувствую, что он воскрес из мертвых.
Мы возвращаемся к золоту.
Почему, о Боже, отвращаешь лик свой от нас в годину испытаний?
АРХИЕПИСКОП И НЕНАПИСАННАЯ САГА
Есть многие, йомфру Кристин, которые не умирают в день своей смерти, а продолжают оставаться частью покинутой ими жизни. Они сопровождают нас запахом в наших снах, криком в наших ночных страхах. Поначалу медленно слабеют они и исчезают, чтобы наконец унестись ветром на долгие годы. Я встречал многих из таких людей: мой добрый отец Эйнар Мудрый и епископ Хрои из Киркьюбё, Сигурд из Сальтнеса, фру Сесилия из Хамара в Вермланде. Однако, и пусть это придаст моей ночной саге благородный полет: это также относится к человеку, который был противником твоего отца конунга с самого первого завоевания Сверриром Нидароса. Я слышал о нем со страхом. Он, должно быть, был одержим, исполнен низкой зависти, без стеснения прибегал к грязной лжи, и всегда весьма искусно. Они не встречались, конунг Сверрир и он. Но однажды один орел воспарил к владениям другого.
Этот человек – архиепископ Нидароса, Эйстейн сын Эрленда, однажды увенчавший короной голову конунга Магнуса. Я знал, что Эйстейн призвал строителей и великих заморских зодчих, чтобы завершить горделивое здание в Нидаросе: церковь Христа во славу Божию. Его окружали вооруженные мужи. В себе он, должно быть, вынашивал мечту о красоте для нас, смертных, и о прославлении бессмертного Господа. В битве при Хаттархамаре – где конунг Сверрир и все мы потерпели тяжелейшее доселе поражение – именно корабль архиепископа из города появился в миг, когда победа была близка, – и обратил нас в бегство. Он был великим недругом конунга Сверрира. При его мягком существе – скажем так, – ясном разуме, воле, несгибаемой силе тягаться с ним было сложнее, чем с ярлом Эрлингом Кривым. Мы ненавидели его, конунг Сверрир и я. Но к ненависти обоих примешивалась печаль, ибо мы оба чувствовали, что где-то глубоко и тайно живет в нас желание иметь такого человека в стане друзей. И вот известие для конунга: Архиепископ Эйстейн желает приветствовать конунга Сверрира…
Теперь мы узнали, что корабль архиепископа бросил якорь у Пристаней Йона. Он повелел своим людям вступить в сражение на стороне конунга Магнуса. Но те не поспели вовремя. Когда битва была окончена, он послал гонца – и под защитой сильной рати конунг отправился на встречу с архиепископом страны. Конунг-победитель пошел приветствовать человека, молившего Господа обрушить на нас свой меч. Архиепископ Эйстейн имел голову лучше, чем у большинства. Я, йомфру Кристин, знал только одного, кто не уклоняясь отвечал ему взглядом на взгляд, словом на слово. У твоего отца конунга мудрости было не меньше, чем у архиепископа.
В келью аббата монастыря Мунклив конунг Сверрир взял с собой только одного человека: этим единственным был я. Там сидел Эйстейн – в одиночестве.
Архиепископ Эйстейн был мал ростом. На его крупной голове волос росло больше, чем обычно у людей, и в манере причесывать их было что-то непокорное. Мне никогда не верилось, что такая прическа возникала по желанию епископа: хотя кое-что в нем и противоречило строгому порядку, с которым он был вынужден сверять свои поступки. Лицо его было не очень красиво. Я говорю сейчас не о причудливом узоре морщин, не о боли дней, запечатлевшейся в них. И не о бороде, нестриженной и словно сбитой на сторону порывом ветра. Нет, я хочу сказать, что очертания его головы, носа, рта, не могли быть красивыми в расцвете юности. Но стали таковыми. Красота его развивалась от внутренней к внешней – никогда не расцветши полностью под бременем бесчисленных архиепископских забот и тяжкой доли. Это разрушало впечатление чего-то некрасивого и превращало его в красивого человека.
Одно плечо у него было ниже другого, правая рука действовала плохо. Он легко поднял ее с помощью левой, идя нам навстречу приветствовать конунга и меня. Он был облачен в простую одежду – без креста, под тяжестью которого гнутся в дугу многие священники. Нет ничего невозможного в предположении, что его тщеславие – которого он был не лишен – проявлялось именно в простоте и сдержанности. В серой рясе он держался лучше, чем в красной. И знал это.
Он предложил нам садиться на лавку у очага, мы сели. Медленно начал говорить. Говорил он, а не конунг. Будет верно сказать, что он позволил нам узнать правду – и бесстрашно дал понять, что это не вся правда.
Он начал:
– Я просил тебя, Сверрир, встретиться со мной, потому что знаю, что ты теперь конунг страны. Знаю также, что Магнус больше не конунг. Народ скажет, что архиепископ Нидароса, изгнанный людьми Сверрира, вернулся всадить кинжал меж лопаток конунгу, которого сам же однажды короновал. Я делаю это, – скажет народ, – потому что хочу вновь заполучить оставленные святой престол и богатства земли Господней. В этом немало правды. Но не вся правда.
Могу ли я, государь – впервые архиепископ Норвегии именует так священника из Киркьюбё, – могу ли я, государь, сначала рассказать кое-что из собственной жизни? Не потому что тебе важно это выслушать. Но потому что мне важно это сказать. Поведать тебе, кто я – не епископ под тяжестью креста, в моем случае золотого, из более благородного материала, чем тот, что нес мой Спаситель, – но кто я в глубоком ничтожестве своем. Возможно, ты сумеешь поверить мне и принять таким, как есть. Если же не поверишь, государь, вонзи в меня меч и уйди. Такова чаша моя. И твоя будет не легче.
Я сын хёвдинга из Трёндалёга, как тебе известно. Так говорят, но правда в том, что я сын бонда. Я рос на земле. Я рос на ветру и шторме, весною с зерном в ладонях, среди коровьего мычания и скота. Эйстейна в торге надо поискать, конунг Сверрир! Я получил все что только мог. Но требовал больше. Ярл вскипел и стал браниться, ударил и плюнул мне в лицо, а когда я ушел, испугался, бросился следом – я отказался принять его. Заставил его ждать. И он ждал. Послал мне серебро, я его взял. Мы встретились снова. И священный пергамент – я сказал «священный»: слово это осквернено, оно из тех, что зовут полуправдой и истолковывают на все лады, – этот пергамент был написан моими клерками так, как я им указал.
В нем были перечислены причитающиеся церкви усадьбы и власть. Ярл, проученный церковью, положил свою обезображенную руку на пергамент и поклялся следовать ему до последней буквы. Я знал, что это ложная клятва. Знал, что и моя клятва не из правдивейших. Но, насколько было возможно, пергамент создавал мир между церковью и ярлом, между ярлом и мною. Я хотел получить власть – и поэтому я ничтожен. Но я и велик, ибо хотел употребить эту власть – пусть и не всегда – во благо других, а не себя самого.
Мы никогда не встречались, как друзья, ярл Эрлинг Кривой и я. Он был отнюдь не глуп. Но разум его не проникал глубоко. Он знал это и всегда питал недоверие ко мне. Однако власть Эрлинга Кривого в стране все же уберегала народ от проклятия войны. И тут, Сверрир, явился ты.
Разве я не заглядывал в тайники своей души, спрашивая себя – не Бога, но собственный разум? Я решил, что тебя ждет поражение, и вновь последовал за ярлом. Разве не был ты мятежником – говоря правду или ложь о том, что ты сын конунга? Разве мы не имели мир в стране, пускай горький и холодный? А ты явился с раздором, который еще горше. Ты изгнал меня из Нидароса. Известно ли тебе, что спасаясь бегством – это было долгое странствие – я проезжал мимо церкви святого Фомы в Филифьялль. Только что построенная по моему приказу, стояла она, возвышаясь среди огромной пустоши, – дом Господень, который был моим творением более, чем чьим-либо! А ты прогнал меня из страны. Я удалился в Англию.