– Ты будешь писать сагу обо мне, конунге Норвегии. А конунг Норвегии сядет рядом и будет говорить, что должно вывести твое перо.
Я встал. Внезапно осознав, что он имеет в виду. И так же резко вдруг понял, что здесь пролегла огненная межа между конунгом Норвегии и мною. Страх перед этим жил во мне долго и только сейчас прорвался наружу? Я снова потянулся за рогом, нашел его и произнес:
– Ты правишь страной и народом, государь. Но моей сагой правлю я.
Я никогда прежде не видел Сверрира таким: рассеянным, заикающимся, не находящим слов.
– Не думал, что ты повернешь все так, Аудун, – сказал он.
– Ты лжешь, – ответил я, – именно так ты и думал.
– Аудун, – сказал он, – мы совершили вместе столько подвигов, однако и мои гнусности тоже были твоими – иногда. Не всегда, нет-нет! Я знаю, что каждую подлость измышлял мой мозг. Но, Аудун, ты тем не менее следовал за мною. Сказав все обо мне, ты скажешь все и о себе. И будешь выглядеть некрасиво.
– Но я сделаю это, – ответил я.
Он вскричал:
– Я не сделаю! Слышал, что говорил архиепископ? Помнишь, что я ответил? Ты, архиепископ Эйстейн, сказал за нас обоих! Он должен то, что должен. И я должен то, что должен. Думаешь, мне нужна сага, написанная тобою, моим близким другом, где ты рассказываешь всю правду о конунге Норвегии? Она не будет стоить мне титула. Не будет стоить ни власти, ни людей. Но она стоит мне памяти потомков.
– Нет, – сказал я, – память о тебе выиграет от правды и проиграет от лжи.
– Быть может, через десять поколений, – ответил он. – Но не через два.
– Выбирай за себя сам, – возразил я. – Я выбираю за себя.
Он вскочил и заорал – и я вскочил и заорал. Дикие, грубые вопли. Он бросил быстрый взгляд на дверь, испугавшись, что кто-то войдет.
– Притворимся пьяными, – сказал он отрывисто.
– Это ты пьян, конунг Норвегии! – закричал я. – Всегда у тебя найдется хитроумная ложь! Ты хочешь сагу, составленную из полуправды и мелкого вранья. Такого крохотного, что сойдет за правду, не будучи таковой. Ты будешь кричать: «Мы пьяны!» Потому что этому поверят твои люди. Но мы не пьяны.
Руки его дрожали, он достал из поясной торбы серебряное зеркало. Выставил передо мною.
– Ты не очень-то красив – сейчас, – сказал он.
Я взял зеркало и повернул к нему.
– А ты красивее? – полюбопытствовал я.
– Когда-то мы были друзьями… – медленно проговорил он.
– Сколько же это может продолжаться? – спросил я. – Знаешь, Сверрир, никто не может помешать мне думать, что я хочу. И только меч помешает мне написать то, что я думаю.
– Так далеко я не зайду, – сказал он.
– Потому что у тебя не хватит мужества, – парировал я.
Он заставил себя успокоить: таким он был особенно опасен. Чуть позже спросил, с усталостью в голосе:
– Хочешь, обсудим еще раз?
– Нет, – сказал я. – Мы и так обсуждали на раз больше, чем следует.
– Ты понимаешь меня? – спросил он. – Ты уяснил мои причины?
– Да, – сказал я, – и тем же правом могу спросить, государь: понимаешь ли ты меня? Испытывал ли когда-нибудь гнет истины в себе, зов истины – вопреки всему? Или ты конунг страны и не знаешь, что такое истина? Да или нет, Сверрир!
– Я должен то, что должен, – ответил он.
– И я, – сказал я и пошел прочь.
Он следом за мной.
– Ты все равно будешь писать… – спросил он.
– Да, – сказал я.
Он повернулся и ушел.
Это одна из множества моих ночей с конунгом Норвегии, глубоко засевших в памяти, йомфру Кристин.
Я шел через Нидарос в большом возбуждении, была ночь, по небу бежали тучи. Подойдя к усадьбе Хагбарда Монетчика, где нашла приют Астрид, я увидел человека, сидевшего на каменном пороге людской. Голова его косо свесилась, сверху падал лунный свет. Я подумал, что это один из нидаросских пьяниц, и хотел прогнать его, прежде чем разбудить Астрид. Взял пару камешков и швырнул в него. Первый попал в спину, второй в голову, но он не пошевелился. Я подошел ближе. Это был Унас.
Я приблизился вплотную и повернул его лицо к себе: его осветила луна. Сейчас он был старый и бледный. Я нагнулся над Унасом и прислушался. Он больше не дышал. Когда я отпустил его, он свалился у моих ног.
Я выпрямился и огляделся – ночь, весь Нидарос спит. Унас, пьяный как обычно, брел своим скорбным путем, и я уже никогда не узнаю, что направило его стопы к дому, где спала Астрид. Быть может, он рвался увидеть сына – оружейникова или конунгова, – но не осмелился пройти мимо стражи у ворот конунговой усадьбы. И был вынужден зайти сюда. Возможно, он знал, что Астрид здесь – один из немногих, кроме меня и Сверрира, кто знал ее по родине. О чем думал он, сидя здесь? Или не думал – и смерть взяла его: выпит последний глоток, чайка улетела в ночь над темными волнами. Ей нужно назад, в Киркьюбё, что лежит посреди моря на севере.
Я оставил его, бросил камешек в окно каморки Астрид, и она вышла.
Пролила слезу над усопшим, как подобает женщине. Я сказал, что мы никого не станем будить, пусть спят, – только один человек в городе знает Унаса лучше, чем мы. Унас был легким. Я взял его за руки. Сказал, чтобы Астрид взяла за ноги: мы отнесем его в церковь святого Петра и положим там. Мы так и сделала. Никто не встретился. Я пару раз отдыхал, прислонив Унаса к стене и зажав между нами. Мы мало говорили. Церковь была не заперта и темна, свечи у нас не оказалось. Но лунный свет, падающий через прорези окон, помог нам отыскать алтарь. Там я положил его. Завернул в свой плащ. Мы сели у алтаря рядом с ним, Астрид молилась, медленно, глубоким, чистым голосом. Я спросил ее, чуть помедлив:
– Думаешь, он был отцом Сверрира?
– Нет, – ответила она.
С наступлением утра мы ушли оттуда, Астрид привела священника, обещавшего бодрствовать и молиться, пока мы не вернемся. Я отправился в конунгову усадьбу. Стража пропустила меня, как и раньше, и я вошел прямиком без стука в опочивальню Сверрира.
Он взглянул – но ничего не сказал.
Я произнес:
– Ночью умер некто очень близкий тебе, государь…
Он быстро поднялся с ложа, я заметил, как налился скорбью его взор: он подумал, что это Астрид. Я сказал: это Унас, государь. Когда-то он был твоим отцом. Конунг склонил голову и не ответил.
В тот день мы встретились втроем, и в последний раз они стояли бок о бок, Астрид и Сверрир из Киркьюбё. Унас лежал в гробу у алтаря церкви святого Петра. Священников отослали. Мы трое вместе читали молитву над усопшим. Думаю, Сверрир плакал. У меня не хватило мужества взглянуть на него – и я не знаю, о чем он думал. На пути из церкви он сделал то, о чем я всегда вспоминаю с удовольствием. Он положил голову Астрид себе на грудь, прежде чем расстаться с нами.
Я знал, что моя жизнь была, возможно, в большей опасности, чем когда-либо прежде. Я знал конунга. В эти дни, когда скорбь по его первому отцу неотступно бередила мозг, он одновременно испытывал радость, которую был не в силах подавить. Человек, бывший огромной обузой в жизни конунга, ушел из нее. Но конунг стыдился этой радости. Посреди всего этого рухнула наша дружба. Кроме того, он снова увидел Астрид – и отстранил ее. Я знал Сверрира. Он, как скряга деньги, подсчитывал все совершенные несправедливости, подводил итог, зная, что так должно быть, – и разом прогонял печаль, стремясь все уничтожить, перекрыть пути назад и освободиться от бремени выбора. Ведь народ наверняка скажет: – Конунг велел убить Унаса? Я знал, что он этого не делал. – Но если он убьет меня? Никто не поверит, что он убийца. Над моим телом конунг сможет улыбнуться – несчастной улыбкой человека, который никогда больше не изведает радости жизни.
Я переехал со двора Хагбарда Монетчика, где обрел приют, в тесную келью моего друга монаха Мартейна с Острова Ирландцев. Мартейн был и другом конунга. Я мог выговориться ему. Днем я спал, зная, что если люди конунга придут, они придут в полночь. А каждую ночь я выходил и слонялся по кладбищам, даже бодрствовал одну ночь у тела Унаса и несколько часов пролежал в молитве перед одним из бессчетных алтарей Нидароса. Однажды меня осенило, что я должен пойти к архиепископу и просить его о беседе. Меня сразу впустили. Я же еще был – для многих – человеком, близким к конунгу.