Башмачник из Сельбу пришел ко мне и просил вырезать руны ему на дощечке. Надпись должна быть такой: «Целую тебя, любимая».
Он рассказал, что влюбился в нее еще дома, с первого взгляда, и любовь поглотила его. Но она отвергла те башмачки, которые он сшил ей.
– А может, я сам отобрал их, – сказал он, – теперь и не вспомнить. Так это было давно. Мы любили и ненавидели друг друга, я уходил от нее, и она – от меня. Но всякий раз, когда мы встречались, мы целовались с ней. Наверное, из-за того, что жизнь мы прожили вместе, и нам улыбалось счастье. Когда она убежала с этим гадким Филиппусом, конунг послал меня в Упплёнд, – шить башмаки его воинам, стоявшим на острове Хельги. Меня ведь не было в Осло, и я не мог ее целовать. Тогда она ушла с Филиппусом.
А потом он погиб и покоится ныне в земле. Она же как будто спряталась в саду Акера, мне говорили об этом. Баглеры надругались над ней, и что же? Ее они не целовали. Если ты, Аудун, вырежешь мне на дощечке руны: «Целую тебя, любимая», – то я схожу с ней на двор и прикреплю дощечку у изголовья, пока она будет спать.
Прочти над ней молитву, Аудун. Напиши на ней все священные знаки, какие ты только знаешь. Пусть Слово Божие просияет над ней и прогонит прочь всех злых духов. А когда она, проснувшись, возьмет эту дощечку, то рука ее пусть заблестит золотом. И пусть Дева Мария поможет мне, и жена моя внемлет словам: «Целую тебя, любимая».
– Она умеет читать? – спросил я.
– Нет.
Я долго трудился над рунами, работая самым острым своим ножом, а на третий вечер пришел башмачник. Приходил ко мне и конунг – взглянуть на работу. Я спросил у него:
– Как бывает, когда ты целуешь женщину?
– Ты не умеешь целовать? – спросил меня он.
– Ты же знаешь, – сказал я, – долгие годы на службе у конунга я либо держал меч в руке, либо – с большей охотой – перо.
– Так никогда и не целовался? —снова спросил конунг.
– Нет, целовался, – ответил я и готов уже был поведать сагу об Астрид из Киркьюбё, но удержался.
– Целуются так, – начал конунг. – Ты вытягиваешь губы или округляешь их, открываешь рот или держишь его закрытым. Язык твой тугой, словно звенящий меч, или же мягкий, подвижный, как колокольчик на ветру. Ты наклоняешься к ней. Обнял ее крепко или слегка, откинув назад ее голову, а лучше – набок. И целуешь ее прямо в губы. Когда никуда не спешишь, то пусть поцелуй будет долгим, особенно в длинные зимние ночи, когда за окном воет ветер. И также летом, при свете дня. Таков поцелуй мужчины.
– Да, это так, – согласился я.
– Так что же, ты вырезал надпись: «Целую тебя, любимая»?
– Да, – ответил я конунгу.
Башмачник схватил дощечку и бросился в дом, где жила она.
Через пару дней она вернулась к нему.
В те дни Сёрквир из Киркьюбё возвратился в Осло, – тот самый, который был раньше аббатом в монастыре на Селье. Сёрквир перешел на сторону Сверрира, после того как баглеры спалили Бьёргюн. И конунг просил Сёрквира отправиться на восток, в земли свеев, чтобы купить там книгу, в которой он нуждался. И если потребуется – выложить за нее серебро в десятикратном размере.
Да, недешево обошлась эта книга. Двенадцать воинов охраняли ее по пути домой. И люди эти могли бы сгодиться в Осло, чтоб защищать город. Но конунг сказал: «Книга – важнее!» И вот теперь она лежала перед ним на столе. Переплет ее был из красивой кожи; чудеснее букв я не видел. Заглавные буквы прописаны с величайшим искусством, светились золотом. И меня охватил восторг, чего я не ведал прежде. «Decretum», – прочел я с почтением. Мы с конунгом оба знали, как важно владеть этой книгой. Она создавалась в Болонье, за десять лет до того, как мы увидели свет, и слава о ней донеслась до епископа Хрои, на дальних северных островах. В этой книге ученый муж Грациан начертал на пергаменте всю свою мудрость и знания о том, как должны короли и церковь относиться друг к другу. Грациан наделил папу властью, которую требовал Божий слуга по праву, – но и конунг обладал достаточной властью.
Конунг решил, что теперь мы сами должны сочинить послание, которое будет читаться в храмах по всей стране. И мы объясним простыми словами из этой ученой книги, что власть конунга над страной не меньше, чем власть духовенства и злого архиепископа. Много ночей просидели мы вместе, склонясь над пергаментом: конунг, Сёрквир, Мартейн и я. Позвали также и Симона: его острый, язвительный ум мог всегда сослужить службу там, где люди держали тайный совет. Но самым полезным для нас оказался ученый Мартейн из Англии – единственный из епископов, кто остался в Норвегии конунга Сверрира. Мартейн долго учился в своей стране, и он нам очень помог.
Те ночи встают теперь предо мной в странном свете. Я вижу их словно сквозь воду. Все мы были ученые люди, священники. И мы вновь заострили свой ум. Не крик умирающих на поле брани звучал теперь в наших ушах; нет, мы прислушались к голосу сердца. Не звону внимали мечей, но звучанию слов. Мы могли распаляться в бою. Но сейчас мы хранили покой. Охотно мы слушали Симона, конунга. И если Симон в своем озлоблении заходил далеко, мы устилали ковром острые шипы его слов. А когда размягчался Сёрквир, – мы добавляли огня. В тот миг мы были друзьями и мыслили сходно. Конунг решил – и мы тоже, – что ни единое слово, сказанное против епископов, не должно быть направлено против святого отца в Ромаборге. Епископы дали папе совет, который был далеко не мудрым. Они обманули папу. Епископы часто так делали. Но власть конунга древнее епископской, и конунг – помазанник Божий. И мы собрались доказать это людям.
Так мы и делали. Изречения из труда Грациана мы перекладывали с ясной латыни на наш неуклюжий язык. Перевод можно делать по-разному. Мы не вставляли новых слов, но умели выжать из грациановой книги больше, чем даже он сам собирался сказать. Так забавляясь, мы громко смеялись. И дальше всех заходил опять Симон. Конунг сказал: «На надо спешить! Каждый, владеющий славным искусством читать, должен сличить обе книги и ничего не заметить. В наших словах не должно быть различья». Так мы писали.
Уже на рассвете нам подали пива, но мы не сделали ни глотка. Оно осталось стоять на столе. Мы не хотели, чтоб ясность ума помутнела от этого напитка. Исписывали доску за доской, снова вычеркивали. Разравнивали воск, кололи новые палочки, не жалели пергамента. И были согласны во всем.
Я думал о конунге Сверрире: «Он весь погружен в работу!..» Но сам не знал до конца своих мыслей. И вот однажды конунг сказал:
– Осталось теперь переписать все начисто.
И тогда Мартейн встал.
Мы обратили к нему свои взоры. Он выглядел постаревшим, больным.
Он обратился к нам и заговорил.
– Как вы знаете, – начал он, – я отправился через море в Норвегию конунга Сверрира. Не знаю, сумел ли я словом и делом выразить свою дружбу тебе, господин, которую ты вправе требовать, я был в Нидархольме монахом, священником конунговой дружины, епископом Бьёргюна, и когда мое сердце не славило Бога, – оно принадлежало тебе. Мой ум, – а он остается ясным, – подсказывал мне, что конунг идет лишь своим путем, и путь его далеко не всегда пролегает стезей Господней. Но в глубине души ты всегда оставался Божиим слугой. И я видел это. Поэтому шел за тобой.
Со временем я подчинялся тебе уже с меньшей охотой, чем прежде. Когда ты был проклят, я затворился и снял одежду. И бичевал себя: впервые с далекой юности я обратился к этому средству, в которое плохо верил. Но когти ада впились в меня. Чем дальше, тем сильнее впивались они мне в грудь. Я чувствовал, что погибаю.
Могу ли я, Божий священник, епископ, близко стоящий к конунгу и архиепископу, жить дальше под грузом проклятья? И вот я ухожу. Но прежде паду пред тобой на колени.
Он пал на колени и вскоре поднялся.
– Я пожелал послужить умом напоследок тебе, мой конунг, в этом писании, направленном против епископов вашей страны. Я помог тебе всем, что имел. Но теперь я ухожу. В моей жизни ты – истинный конунг. Ты с Аудуном учил меня дружбе. И вот я ухожу. Когти ада впились мне в грудь. Я хочу искупить проклятие, осознать, что я вновь снискал милость у Бога. Но сперва поклонюсь тебе.