Не ожидая такого оборота дела, я категорически отрицаю вредительство и настаиваю на опросе моих помощников. Следователь вежливо заявляет:
— Разрешите из всего вами сказанного записать в протокол следующее:
— Вы категорически отрицаете свою вредительскую работу и настаиваете на опросе Яновского, Филосова и Хискова. При этом утверждаете, что последние документально подтвердят отсутствие всякого вредительства и докажут, что работа Туркменского воздушного флота является образцовой. Согласны?
Я соглашаюсь эту формулировку занести в протокол.
После записи следователь с торжествующим видом показывает мне последнюю страницу акта, и я вижу восемь подписей. Но что меня окончательно обескуражило, это наличие среди последних фамилий Яновского, Пискова и Филосова. На секунду я просто перестал что-либо понимать, а затем жуткое омерзение охватило меня при мысли, что и эти ближайшие помощники оказались также продажными, трусливыми людьми. Было ясно, что после этого доказать свою невиновность становилось почти невозможно.
Следователь наблюдая за произведенным эффектом, самодовольно заявляет:
— Ну, теперь, надеюсь, вы уже не будете и дальше отрицать вашей вредительской работы? Помощники, на которых вы ссылались только что, также подтверждают это, совместно с другими специалистами.
Злоба и отвращение к этим людям клокотали внутри. Все сделалось безразлично, опротивела сама жизнь. Следователь снова обращается ко мне и заявляет:
— Итак, разрешите записать, что «после предъявления мне неопровержимых улик, я вынужден признать свою работу в воздушном флоте вредительской, направленной к разрушению самолето-моторного парка и развалу всей организации в целом. — Верно?
Глядя на его победоносную физиономию, отвечаю:
— Да, после, того, как я увидел подписи даже своих помощников, приходится сознаться. Ничего не поделаешь.
Следователь с готовностью берет ручку для записи долгожданного признания. Подумав минуту, я заявляю:
— Хорошо, пишите, — и диктую:
— Я гордился и горжусь работой коллектива, которым мне пришлось руководить в течение двух лет. И если когда-либо восторжествует правда, а я снова выйду на свободу, то буду так же «вредить», как «вредил» и до ареста. Все же подписавшие предъявленный мне акт являются гнуснейшими трусами, продающими честь и совесть и любой ценой спасающие свою жалкую жизнь.
Мои слова немедленно согнали с лица следователя торжествующую улыбку, и последний, разводя руками, заявил:
— К чему вся эта гордость и бесцельное отрицание очевидных фактов. Советую, пока не поздно, еще раз подумать и искренне сознаться. Не забудьте, что дальнейшее запирательство в своих преступлениях, при наличии имеющихся документов, приведет вас к расстрелу. В случае же полного раскаяния вас могут осудить на восемь или десять лет в лагеря.
Я весь дрожу от негодования и заявляю:
— Гражданин следователь, разрешите уж мне хотя бы умереть без вашего сочувствия и совета. Пишите точно, что мною продиктовано, в противном случае я не подпишу протокола.
Последнему ничего не оставалось, как дословно занести вышеуказанную редакцию. На этом допрос был прерван и меня увели в камеру.
В памятный день 5-го сентября 1939 года настроение было особо подавленное. Делаю свои бесконечные три шага из одного угла в другой, мысленно закручиваю папироску и наслаждаюсь глубокой затяжкой. Вдруг открывается форточка, и голос произносит:
— Быстро, быстро оденься!
Одеваясь, думаю только об одном:
— Прежде, чем следователь начнет задавать снова бесконечные вопросы, я ему в самой категорической форме заявляю:
— Дайте мне хотя бы два рубля на махорку, в противном случае никакие ваши надзиратели не усмотрят, и я себе сумею разбить голову.
С этим решением выхожу из камеры и длинным коридором следую в здание НКВД. Войди в кабинет и не обратив внимания на лежащие у следователя на столе мои альбомы и бумаги, не дав ему открыть рта, твердо заявляю: