Во вторую комнату вела большая белая дверь. Она бесшумно распахнулась под моими ладонями, на широкой кровати спали мать и отчим. На стуле у изголовья висела гимнастерка отчима с красными петлицами и одной темно-красной «шпалой» на каждой. Я никогда не спала вместе с матерью, когда мы жили вдвоем, но тут бесстрашно взобралась на высокую кровать и легла, не разбудив их, между ними.
Утром мы с матерью отправились пешком из военной части, где был наш новый дом, в город, чтобы подсобрать мелкое барахло и вымыть пол. Дорога была длинной, мы шли не спеша, мать учила меня, как вести себя в новой жизни.
— Ты ему не родная, ты должна это понимать. А ты не понимаешь, залезла в постель. Ты должна, особенно первое время, быть как мышь, чтобы не видно, не слышно. Хочешь, я тебя на пару недель к Люде пожить устрою?
— Хочу.
Мать остановилась.
— Тебе здесь не понравилось? Ты его не любишь?
— Я с Людой в нашей комнате жить хочу.
— А хочешь, я тебя в деревню пожить отправлю?
— Не хочу. Отправь меня куда-нибудь с Людой.
Гордость ничью жизнь не сделала более легкой, более счастливой. Уж если она вмешивалась, жди, что будет хуже. Так оно и получилось. Мать договорилась с Людой, что я поживу несколько дней у нее.
— Она сама просится, — сказала мать Люде. — Ты поживи с ней, пока мы устроимся. Там еще полы после ремонта не просохли.
Все во мне сжималось от горя — просторные комнаты с газетами на полу, чайник с какао возле кафельной печки отодвигались и меркли, как врата потерянного рая. Но гордость, маленькая, только что народившаяся, уже жила и брала то, что ей положено.
— Может, ты передумала? — спросила мать, недоумевая и, наверное, страшась моего нового состояния.
— Нет. Я хочу с Людой.
Но сначала в то утро мы пришли домой, в нашу пустую бедную комнату. Стол без клеенки, выставивший свои обглоданные мослы, кровать с тусклым никелем шариков, плита, за которой я спала на бабушкиной перине, — все это глядело с таким укором, с каким смотрит все брошенное. Мать сходила в сарай, сняла замок, принесла оттуда плетеную корзинку с приставшей на дне шелухой лука. Я вычистила эту корзинку и, пока она мыла пол, складывала в нее карандаши, катушки с нитками, узелки с липовым цветом, зверобоем, оставшиеся после бабушкиных приездов. У порога лежала горка отслужившего тряпья и обуви. Мать вымыла пол и, не нагибаясь, скинула с ног старые без шнурков ботинки. Они со стуком легли рядом с горкой старья. Потом она босиком отправилась выливать в канаву за сараем грязную воду и вернулась с амбарным замком, из которого торчал ключ. Огляделась, сняла с гвоздя свое зимнее выношенное пальто и положила на стол, рядом с замком. Я складывала в корзинку, в которой оставалось еще много места, пустые бутылки, вытирая с них пыль мокрой тряпкой. Одна бутылка была из-под керосина, я отставила ее в сторону. Мать поглядела на корзинку с темно-зелеными бутылками, покачала головой:
— Куда это ты все напаковала? Из питейного дома мы, что ли, съезжаем? Куда там девать эти бутылки? — Она поглядела на стол. — И замок этот куда?
— Лидкина бабка возьмет.
Мать вымыла ноги в ведре, надела новые черные туфли, завернула в тряпку бутылки и пошла сдавать их в Мотину лавку, на угол улицы. А я положила в корзинку замок, сложила пальто и понесла все это на первый этаж, к Лидкиной бабке.
Лидка встретила меня удивленным взглядом:
— Чего пришла? То уехала, то опять здесь. Лучше комнату свою не сдавайте, а то вернетесь, а в ней другие живут. Бросит он вас.
— Не бросит, — я уже чувствовала свой верх над Лидкой, — она сама кого хочет бросит. Он ей отрез подарил. У него шкаф есть, кровать на пружинах и мне диван отдельный.
Лидкина бабка уставилась на корзинку и на пальто, которое я положила на стул.
— Не бери ничего, — приказала Лидка, — пусть свое шмутье на помойку несут.
Но бабка не послушалась. Взяла пальто, приложила его к себе, пощупала с обратной стороны материал, потом порылась в корзинке, одобрительно покивала головой и цыкнула на Лидку:
— Ишь ты, богатейка нашлась! На помойку такое добро кидать. С музыки своей, может, мне пальто сошьешь? Ничего не сошьешь со своей музыки.
Мы жили с Людой уже не так лучезарно, как раньше. Люда поругивала мать, что та задрала нос, видать, разбогатела.
— И ты вырастешь такая же, — упрекала меня Люда, — встретишь на улице и глаза отведешь.