Худая, симпатичная — светлые брюки и черный cotton пиджак (без подкладки?) поверх t-shirt — писатель почувствовал классовую близость к ней — вошла с тучным молодым человеком в очках, слишком свободных брюках и рубашке в крупных цветах. Вошла первая, и, ведомый за нею, ступил мешковатый в очках. Кто? Не сын. Не брат. Любовник? Вряд ли. Скорее всего, приятель, явившийся в Париж, она ему показывала сад, и вот их загнал сюда дождь. Возможен и другой вариант: она приехала в Париж, и он (в конце концов, рубашка в цветах близка по духу к Les Halles) прогуливает ее в Люксембургском саду. Они уселись справа от писателя, лицом к лицу, на довольно приличном друг от друга расстоянии. Заговорили по-французски и, кажется, без акцента. Но ее лицо может быть лицом итальянки.
Он выбрал лужу, дабы, глядя на частоту падения капель именно в эту лужу, следить за изменением интенсивности дождя. Лужа обильно пузырилась, но со стороны кортов, где не было крупных деревьев, только молодняк, небо оставалось светло-серым и, кажется, даже светлело. Большой голубь притопал пешком к его ногам и приступил к чесанию перьев. Как собака, у которой блохи. Существуют ли блохи у голубей? А может быть, это особые насекомые, голубиные блохи? При всем том голубь выглядел вполне здоровым, крупным голубем. Стать его соответствовала стати мужчины в метр восемьдесят ростом…
Широко загребая руками, тип в устарелой формы бежевых широких внизу брюках и свитере цвета люксембургских стульев вплыл рывками в беседку. Зад типа был куда обширнее обтекаемых свитером его плеч. На черепе, поверх редкого слоя волос, поблескивал обруч наушников «walkman», а корпус «walkman» висел, зацепленный за карман брюк у ляжки. Тип заходил по беседке. Голова и туловище выдвигались первыми, затем следовали гребки рук, и только после этого сдвигался зад и ноги. Разумеется, подобный способ передвижения, как и форма тела, свидетельствует об анормальности типа. «Walkman» также ненатурально выглядел в обществе мужика среднего возраста. В фильмах такими представляют нам больных убийц и сексуальных маньяков. Что же, народ созидающий фильмы — неглупый народ. Различного таланта, но неглупый и наблюдательный. Как и фотографы. Связь между телом человека и его психикой, несомненно, существует. Хотя человечество осудило Ломброзо за его якобы расистские изыскания, последнее слово еще не сказано, «ще не вeчiр», как гласит украинская пословица. Поглядим, что будет дальше. Человечество не единожды уже осуждало свои собственные открытия как заблуждения, чтобы возвратиться к ним позднее. Разве не были осуждены первые храбрецы, утверждавшие, что Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот? Были…
Порыв сырого ветра ввинтился под легкий пиджак со спины и обдал спину холодом. Он застегнул пиджак на единственную пуговицу и отвернул рукава.
Пара стариков. Он — высокий, сутуло-горбатый, в бесформенной куртке — впереди, сумка в руке. Она — седая, стрижка под комсомолку двадцатых годов, в брюках, sneakers и куртке с капюшоном, руки уронены неживо, кукольно по обе стороны туловища — вошла за ним, повторяя все его движения. Он отряхнулся и потопал ногами, сбивая с себя капли, она проделала то же. Стала вплотную к нему, подняла к нему лицо. Издала каркающий, вопросительный звук. Писатель вслушался. Еще звук. Это не был французский язык, не был английский или немецкий. И не китайский. Она говорила на своем собственном языке. Требовательно, задрав голову. Так вороненок, подобранный писателем в церковном дворе в городе Иванове и привезенный в Москву, каркал, задирая голову, и раскрывал клюв, требуя колбасы. «Кар?»
— Эдвард?
Он обернулся. Держась за ручки коляски, в ней спал маленький, может быть двухлетний, мальчик, за его стулом стояла незнакомая ему, очень худая женщина в черном комбинезоне и сандалетах на босу ногу. Оголенные кости локтей и предплечий торчали, обтянутые синей неровной колеей, из рукавов. Неприятно худа, словно после тяжелой болезни. Мальчик постарше, стоя в нескольких шагах, хмуро наблюдал непонятную ему сцену. Писатель не вспомнил женщину, но поднялся. Ему приходилось не единожды встречаться с людьми из прошлого, и он знал, что следует узнать незнакомку, следует сделать вид, что ты ее узнал.
— Хэлло! — сказал он. — How are you?
— Ты не узнал меня? Нет? — воскликнула женщина. — Я — Мэрэлин. Мэрэлин Штейн. Помнишь Нью-Йорк? Аппер Вест Сайд?
— О, Мэрэлин! — воскликнул он все так же лживо. — Ты надолго в Париж?
— Я живу здесь восемь лет, Эдвард. Я вышла замуж за Frenchman. Это мои мальчики.
Тот, что в коляске, спал, забыв закрыть один глаз. Слюнявый, с засохшими у губ белыми пятнами. Второй, переступив с ноги на ногу, отвернулся и замахнул ногу, целясь в голубя. Чесоточный одиночка не улетел, но отбежал чуть-чуть к деревянной колонне и стал наблюдать оттуда человеческую сцену.
Он не узнал ее. И фамилия Штейн ему ничего не говорила. В нью-йоркской телефонной книге можно найти сотни Штейнов.
— Я знала, что ты живешь в Париже. Ванда сказала мне. И я видела твои фото в журналах. Без них, я бы, пожалуй тебя не узнала. Ты изменил прическу. И вообще… изменился.
Из облака пыли, окружающего прошлое, начинал появляться силуэт. Прическу он сменил в 1978 году. Следовательно, Мэрэлин Штейн относилась к знакомым его раннего нью-йоркского периода, сам он называл период «героическим»: 1975, 1976, 1977 годы.
— Садись, Мэрэлин, — сказал он, придвинув к своему стальному стулу еще стул. В момент, когда она, переступив, сделала шаг по направлению к стулу и села, смешно разведя руками, он вспомнил ее. Мэрэлин-Балерина!
— Кто твой счастливый супруг, Мэрэлин?
— Бизнесмен. Крупный бизнесмэн. «Индустриалист», как они здесь называют.
— Ни за что бы не сказал десять лет назад, что ты выйдешь замуж за бизнесмена. Скорее можно было предсказать, что ты свяжешь судьбу с секс-маньяком!
Она поерзала на стуле. Темные глаза метнули несколько прежних, образца 1976 года, взглядов.
— Я была очень приличной девочкой. Это вы, русские, совратили меня…
Тогда ему казалось, что это она, Мэрэлин, совращала их, русских.
По крайней мере его. Оказалось, что возможна другая интерпретация прошлого. Он не стал оспаривать ее интерпретацию. По выбранной им луже энергично запрыгали пузыри. Дождь усиливался. В беседку вошли два clochards. Оба в sneakers и джинсах. Он отметил, что на clochards новенькие отличные джинсы. Старший — джинсы были ему длинны, вельветовый пиджак и кепочка делали его удивительно спортивным и современным — шел за младшим и бурчал. Как супруги, подумал писатель… В дальнем углу беседки уселась компания молодежи, одетая в яркие, детсадовских цветов, тряпочки, и весело хохотала. Старуха, грудью упершись в старика, грозно вопрошала на одной ей понятном языке «Где?» или, может быть, «Дай!».
— Я давно собиралась тебе позвонить, — сказала Мэрэлин, — но твой телефон не значится в телефонной книге.
— Я на liste rouge. — Он подумал, что, если бы она задалась целью найти его, могла бы позвонить в одно из двух его издательств или же его лит-агентше.
Массовый убийца с walkman резко остановился рядом с ними, так что его карман оказался на уровне лица писателя. Убийца уставился в кроны каштанов, покачиваясь в такт неслышимой писателю музыки. Каждый из нас слышит свою музыку. Какие же мелодии, интересно, слышит Мэрэлин? Странным образом он не помнил ее тела. Не помнил ни единого ощущения от процесса делания любви с ней. А ведь Мэрэлин-Балерина не была всего лишь эпизодической тенью в его жизни.
…Индиец в тюрбане, дежуривший в ту ночь, остановил его, направлявшегося к лифту. «Мистер Савенко, вас ожидала мисс, но ушла, оставив вам вот это». Индиец помахал конвертом. «Хорошая мисс. Очень хорошая мисс!» Тюрбан скучал на ночном дежурстве, было три часа. Странный мистер русский Савенко, живущий в отеле «Опера», каковой тюрбан презирал, несмотря на то что работал в нем ночным porter, удостоился визита хорошо одетой мисс. Тюрбан был удивлен. Откуда у русского такие знакомства.