— Не очень, — солгал он, не задумываясь. — Разумеется, никто не молодеет, но у некоторых индивидуумов с течением времени меняется даже психологическая структура. Я встречал таких. Нет, ты не изменилась, разве что похудела или мне это кажется?
— Лето, — оправдалась она. — Стояла, как ты знаешь, страшная жара, совсем не хотелось есть…
Ему захотелось уйти. Но дождь, судя по его луже, был очень частым. Вне сомнения, уже через несколько минут пиджак и брюки превратятся в мокрые липкие тряпки. И в холодные тряпки, так как в природе было не тепло. Он вздрогнул, воображая холодную липкость на теле, и остался под навесом. Протянул руку к ее joint.
— Одну затяжку… Позволишь?
— My pleasure. Очень хорошая трава.
Он затянулся, но неглубоко. Десять лет назад в Нью-Йорке унции марихуаны хватало ему всего лишь на неделю. Bon, другие были времена. Он поймал себя на том, что вздыхает. «Жалеешь о том времени?» — спросил он себя с удивлением. Нет, он не жалел, но в этом времени ему явно не хватает ощущений. Острых чувств. Не хватает негодования. Не хватает злобы. Ощущается острая нехватка возмущения и гнева. Не хватает зависти. Кому он должен завидовать, подписавший только что свой седьмой французский контракт? Он видел свои фото в журналах всего мира. Ну, если не всего мира, то в журналах самых цивилизованных стран, стран с развитым «publishing business»…
Внезапно приблизившись и разбившись на мелкие отдельные фацетики кожи, зашевелилось рядом лицо Мэрэлин. Десять лет назад он не понимал ее лица. Лица американки. Сейчас все было ясно. Было попятно, что владелица лица боится. Было понятно, что она боязливо ждет. Было ясно, что если иногда Мэрэлин и бывает в чем-либо уверена, то состояние уверенности не продолжается достаточно долго. Было ясно, что любой прохожий может смастерить себе такой образ Мэрэлин, какой желает, и поступить с Мэрэлин согласно законам, применяемым в общении с боящимися женщинами. Может сесть на все фацетики кожи Мэрэлин голой задницей, если хочет. Но только в том случае, если его чистая сила боли сильнее ее чистой силы воли. И если ему интересно подчинение Мэрэлин. Его лично эта игра уже давно не интересовала.
Она облизала губы и прикрыла глаза. Язык еще раз робко лизнул уголок рта. Спрятался. Ненужно дернулась щека, сжав мелкие морщинки в мгновенно разошедшийся узор. Она чего-то ждала. Он представил себе корову, переступающую с ноги на ногу, жуя траву. Вот она дернула хвостом. Опять переступила ногами. Не раздвигая задних ног, извергла лепешку вегетарианского, приличного дерьма. И затопталась в нем…
В сущности, секс ведь куда больше секса. Менее всего секс — это сочленение двух органов, мужского и женского. Эта простейшая операция на деле лишь результат естественного отбора воль, результат сравнения и единоборства биологических духовных сил, иногда — молниеносного краткого единоборства, иногда — мучительной и упорной борьбы. И женщина может оказаться далеко не слабее мужчины. Невидимые молнии воли, испускаемые ею, могут быть не слабее молний, испускаемых мужчиной. Талант существа, все существо участвует…
— Да, хороша трава.
Она набралась храбрости.
— Я читала твою книгу. Ну эту, где ты описываешь события, в которых мы все участвовали. Это чудовищно, что ты видишь мир таким вот… И все ведь было совсем не так…
— Я не настаиваю на том, что мой вариант видения тех событий единственный. Но я — единственный из всех нас — сумел выразить «случившееся» в словах. Напиши свой вариант, если можешь. Плюс это самое случившееся всегда неоднозначно. Я мог бы написать еще полдюжины книг, описывающих ту же историю, но ни один издатель не может позволить себе роскоши опубликовать шесть вариантов одной и той же истории.
Внезапно, прилетев из прошлого, перед ним, заслонив молодые деревья и корты, появилась ее пизда меж раздвинутых ног. Темные волоски спускались по обе стороны серой половой щели. У некоторых она розовая, у других — красная, у Мэрэлин, вспомнил он, серая. Знаком американского доллара, расклеившись, пизда Мэрэлин висела в небе, и сидели, как в кинозале, глядя на нее, Эдвард и Мэрэлин. За десять лет пизда не состарилась нисколько, но задорная испуганность исчезла с лица пизды. Ее сменило выражение подавленной испуганности. Можно было безошибочно угадать, что это пизда жены индустриалиста, матери двух мальчиков, а не пизда Мэрэлин, по кличке Балерина.
— Мам! — Старший мальчик давно уже стучал по плечу Мэрэлин Штейн. — Хочу в туалет… Мам!
— Jesus Christ! Ты видишь? какой дождь… Отбеги в … — Мать огляделась, ища, куда бы услать ребенка совершить естественную надобность.
— Дети… — вздохнула она, вставая и одергивая комбинезон. — То пить, то в туалет, вечное «мама»! — Взяв сына за руку, она подошла с ним к краю беседки. — Я буду считать до трех. На «три» — бежим изо всех сил. Хорошо? Раз, два, три!
Мать и сын, мелькая подошвами сандалет, побежали к туалету. По пути они пересекли его лужу и замутили ее. Он встал. Пизда исчезла с небес. Может быть поняв, что ею не интересуются. В беседке появился полицейский в старомодной накидке. Грудью упираясь в полицейского, старушка-комсомолка, задрав голову вверх, кричала требовательно на только ей понятном языке. Может быть, она требовала от полицейского свиной вареной советской колбасы, как вороненок?
— Туалет рядом, — он указал пальцем на невысокий заборчик за «его» лужей. — Видишь? В десятке метров.
Он поднял воротник пиджака и вышел в густой дождь.
Замок
— Я участвовал в трех войнах, написал двадцать одну книгу, был женат шесть раз. — Он остановился, посмотрел на зажатый в руке стакан с канадским виски — его любимым напитком — так, как-будто видел стакан впервые. — Я пью виски-streiglit и рассчитываю прожить еще лет десять. Жизнь — говно, не стоит стараться… Ты меня понимаешь? Ты русский, ты должен меня понять…
Я его понимал. Он успешно изображал из себя нечто среднее между Хэмингуэем и Женей Евтушенко. Мы сидели в piano-bar в подвале на Сен-Жермен, и черный пианист в белом смокинге выбивал из piano джазовую вещь, очень подходящую к настроению моего собеседника. Пахло пролитым алкоголем. Было полутемно и красиво. Казалось, вот сейчас к piano выйдет Лорен Бокал, а из «Только для служащих» двери — руки в карманах — появится презрительный Хэмфри Богарт и — сигарета в зубах — прислонится к стене. Он меня привел в этот piano-bar, может быть, он заранее сговорился с черным пианистом, чтобы тот проаккомпанировал его хэмингуэевской арии?
— Понимаю, — промычал я и налил себе виски из бутыли. Все остальные, рядовые посетители, получали свои drinks штуками в бокалах, мы же, по его желанию, взяли бутылку. Мы были настоящие мужчины, как же иначе. Два писателя.
— Зачем она тебе? — Он неожиданно ухватил меня за лацкан старого белого пиджака и через стол потянул к себе. Ему было лет шестьдесят, но рука была крепкая. В отличие от меня, он хорошо ест. — Отдай ее мне…
Он думает, что «ее» можно отдать, как будто она книга, которую один из нас написал, или велосипед, или квартира, которую можно уступить другому человеку. Ему.
— Возьмите, — сказал я, снял с себя его руку и выпил свой виски. С удовольствием, обжигаясь, чувствуя дубильную крепость напитка. Несмотря на то что в основном мы оба казались мне ужасными позерами, мне было время от времени вдруг приятно то виски, то его тяжелая, с набухшими алкогольной кровью венами рука на столе, то табачный дым, донесенный к нам от соседнего стола, где бледная рослая красотка только что прикурила сигарету от спички, поднесенной совсем не подходящим ей, слишком молодым и робким самцом.
— Спасибо, русский.
Его старые черные глаза, проследившие выход двадцать одной книги из пишущей машинки, целившиеся в трех войнах и ласкавшие шестерых жен, увлажнились. Он не заплакал, но расчувствовался.
— Только как мы осуществим передачу? — Я налил себе виски опять.
Я редко бываю в подобного рода заведениях, у меня нет денег. В отличие от него, я написал две книги и находился в процессе издания первой. Я радовался виски. Я хотел напиться вперед.