— Я знаю, почему ты мне нравишься… Ты напоминаешь мне старых добрых хлопцев моей юности. Евреи, наприехавшие оттуда, — все психопаты. У тебя хороший спокойный характер, Эдуард. На тебя можно положиться. Я бы пошел с тобой в разведку.
Притиснутый к наборному столу позвоночником, я, тщеславно улыбаясь, внимал Порфирию. Делая скидку на то, что Порфирий в поддатом состоянии был более сентиментален, чем в неподдатом, и на то, что русских в новой эмиграции можно было сосчитать по пальцам, то есть будь у Порфирия большой выбор, он, может быть, пошел бы в разведку не со мной, я все же был горд. Меня нисколько не смущало, что Порфирий еще год назад был для меня именно экземпляром, с каковым советскому юноше противопоказано идти в разведку. «Забавно, однако, — подумал я, — что и Порфирий, и советские мужики употребляют одну и ту же идиому». Я живо представил себе, как я и Порфирий в неопределенных солдатских униформах крадемся, пересекая ночной лес. Кого мы разведываем? Местоположение врагов. Враг — это немец, который немой и не может говорить на нашем языке, но говорит на непонятном языке. Американцы говорят на непонятном языке. А мы с Порфирием у них в разведке. Я решил, что я пошел бы с Порфирием в тыл врага. Ибо Порфирий обладает нужной для этого занятия осторожностью и основательностью. В солдатской профессии, как и в любой другой, у человека или есть талант, или его нет. У Порфирия есть солдатский талант. Талантливых солдат смерть настигает в последнюю очередь, когда у нее уже нет выбора…
— Порфирий Петрович, а что чувствуешь, когда убиваешь человека?
— А ничего. Не успеваешь почувствовать. Потом, в войне убивать не только позволено, но для того ты на фронт и послан, чтобы убивать. Чувствами некогда заниматься. Это индивидуальный убийца мирного времени терзаем страстями.
— Не может быть, что ничего не чувствуешь, когда тип, в которого ты выстрелил, валится на колени, на бок и, подергавшись у твоих ног, умирает. Умер. А вы что?
— А ничего. Это в кино они у твоих ног умирают. В жизни не так. В атаке ты и остановиться не успеещь. Или остановишься дострелить его, чтоб в спину тебе или твоим хлопцам не выстрелил, шлепнул в голову — и дальше бежишь. В основном все мысли об осторожности, чтоб на огонь не наткнуться или своих огнем не поубивать. Времени на рассматривание деталей, на разглядывание его глаз или прислушивание к тому, что он шепчет в последнюю минуту, нет.
— Я, Порфирий Петрович, часто думаю, что из-за того, что мое поколение войны не видело, мы недоделанными как бы остались. Ненастоящие мы мужчины. Вечные подростки. У меня комплекс неполноценности по этому поводу. Я даже не знаю, сумел бы я человека убить.
— Конечно сумел бы. Что тут хитрого. Миллионы сумели, а чего бы это ты вдруг не сумел. Подумай сам: много десятков миллионов в последней войне участвовали. Сумели, значит, все.
Порфирий глядел на меня весело. Очевидно, он верил в то, что я смогу преспокойненько заниматься солдатским трудом, убивать, как все добрые солдатики, без Достоевских штучек, без терзаний по поводу пристреленного в голову врага. Я хотел было расспросить Порфирия о Сталлаге, но, вспомнив, что об этом периоде своей жизни он вспоминает менее охотно, решил, что сделаю это в другой раз, когда он поведет меня в «Billy's Bar» и мы там напьемся. «Billy's Bar» находится на Бродвее, у сорок шестой, и его хозяин очень черный, черный Билли — приятель Порфирия. Порфирий напивается у Билли, не заботясь о последствиях. В самом крайнем случае, как было однажды, Билли позвонит жене Порфирия и она явится на большом автомобиле подобрать алкоголика. Жену зовут Мария, и я ни разу не слышал, чтоб Порфирий называл ее Машей. Мария женщина крупная, красивая и молчаливая. Порфирий все обещает пригласить меня к себе, как он выражается, «в барак», куда-то за Нью-Йорк, но пока не выполнил своего обещания. По-моему, солдат боится жены.
— Можно вас на минутку, Эдуард Вениаминович?
Сречинский подошел, прижимая черный потрепанный портфель к груди, как школьник. На Порфирия он старался не глядеть. Русский патриот и антикоммунист, Сречинский, храбро воевавший против фашизма, презирал предателя народа солдата Порфирия, плененного фашистами и ставшего у них лагерным охранником. В войну, скрестись их дорожки, полковник Сречинский приказал бы расстрелять Порфирия у первой же стенки. Судьба же подождала десяток лет, дабы охладить их страсти, и только тогда поместила их в «Русское Дело», обязав ежедневно глядеть друг на друга и даже обмениваться фразами.
Мы отошли к дверям.
— Извините, что я отвлекаю вас от народных торжеств, Эдуард Вениаминович, но я хотел бы вам сказать кое-что важное. Не хотите ли подняться в архив, там потише. Здесь невозможно разговаривать.
Я хотел. Я еще уважал старших. Я последовал за ним. Он открыл своим ключом изрядно покореженную временем, очевидно родившуюся красной, но теперь пятнисто-экземную дверь архива. Нас встретил запах прелой сырой бумаги. Стиснутый между двумя этажами полуэтаж без окон был тесен для архива существующей более шестидесяти лет газеты. С пола помещение ненормально разогревалось линотипами типографии, в то время как стены оставались холодными. От разницы температур в архиве было всегда сыро. Скорейшая смерть бумагам. Моисей часто говорит о необходимости найти для архива газеты другое помещение, но так и не удосужился это сделать.
— Вы уже бывали здесь, Эдуард Вениаминович?
— Нет, Юрий Сергеевич.
На самом деле был, и несколько раз. Зачем я соврал? Мне показалось, что ему будет приятно быть моим проводником в этом склепе.
Уйдя далеко в щель, Сречинский покопался там и вернулся с тяжелой папкой цвета яйца кукушки. Положил ее на единственный стол архива.
— Вот, глядите. Первые номера нашей газеты.
Я открыл папку. Обнажились желтые, рваные и подклеенные, рассыпающиеся ломкие страницы. Первое, что бросилось в глаза, — большая карикатура на Столыпина: министр собственноручно набрасывал веревку на шею тощего человечка. Объявлялось о создании диковинной, доселе не слыханной организации: R.U.Р. — Революционной Украинской Партии. В нескольких номерах подряд давно, по-видимому, сгнивший полемист С.Антонов набрасывался на газету «Голос Труда».
— Что это была за газета, Юрий Сергеевич, «Голос Труда»?
— Орган партии анархистов. Основана была здесь, в Нью-Йорке, за год до нашей газеты — в 1911 году. Официально она именовалась «Орган Союза Русских рабочих Соединенных Штатов и Канады». «Русское Дело» враждовало с «Голосом»… Вы догадываетесь, зачем я привел вас сюда, Эдуард Вениаминович?
— Нет, Юрий Сергеевич…
— Чтобы вызвать в вас отвращение… Оглядитесь вокруг. Поглядите на полки, забитые русскими изданиями. Видите, сколько макулатуры вокруг! Море! И это лишь небольшая часть эмигрантских страстей… И в каждом номере газеты, во всяком рассыпающемся от времени журнальчике похоронены надежды, воля, таланты бесчисленных русских людей, мечтавших о новом будущем для своей родины. Сколько споров, дискуссий, ссор, внутрипартийных и межпартийных разногласий — и вот перед вами результат, все без исключения оказались на кладбище истории. На кладбище привел я вас, Эдуард Вениаминович… — Он невесело улыбнулся. — Простите за этот похоронный тон, пожалуйста. Моисей Яковлевич дал мне прочесть вашу статью о религиозном движении в Советском Союзе… Я прочел… В ней много интересного, статья пойдет в субботу, но вот что я заметил в вашей статье… — Сречинский потрогал рукой корешок кукушечной папки. Корешок под его пальцами вдруг раскололся. — Видите, какое все дряхлое… Я заметил, что вы втягиваетесь в здешние распри. Уже втянулись… Это опасно. Вы совсем молодой человек, вам не следует вживаться в эту кладбищенскую жизнь. Бегите отсюда, Эдуард Вениаминович, бегите, пока не поздно. Куда угодно, в магазин готового платья на Бродвее, в бар полы мыть, но бегите. Мертвая жизнь и мертвые души здесь. Негоже молодому человеку общаться с мертвыми. К тому же общение с мертвыми не проходит даром для живых… Вы знаете, я не видел русских юношей уже с четверть века, у меня к вам особое, знаете, отношение. Дети и внуки моих сверстников не в счет, они уже не русские, а американские юноши… Я любопытствую, что же вы за фрукт, мне интересно, каких людей производит сейчас моя родина… Так вот, понаблюдав за вами, я нашел, что ничего страшного, что люди, судя по вам… по вас… Ну, короче, я совершил открытие, что не испортила та система народ, как я считал. Что вы, вот, юноша такой, каким и должен быть русский юноша. Страсти у вас есть, увлечения, восторги, крайние мнения… Я ожидал, что та система производит монстров. И вот потому, что вы мне симпатичны, я вам и говорю сейчас то, чего никому никогда не говорил: бегите прочь из этой мертвой газеты, с кладбища! Оглянитесь еще раз вокруг и запомните навсегда груды старой бумаги — вот во что превратились энергии, воли, таланты…