Когда только вселился, все это было как-то иначе, весело, музыкально, много курили, фестиваль, семинар, сбор урожая — бонанза! Они все так меня полюбили, что Патриция даже картину нарисовала (пылится в холле, между портретами Грунтви и ее мужа); я на себя не похож, но все говорят, что очень похож.
Я так не считаю. Это не мой портрет! Чей угодно, но не мой!
Но все говорят, что так похоже!.. так похоже!.. посмотри сам!.. возьми зеркало, на!.. ядовито-зеленые глаза смотрят свысока!.. твои!.. рот — такой же насмешливый!.. нос, брови, волосы — короче, ты — и все тут!
Либо они ошибаются, либо лгут, чтобы сделать приятное Патриции. Они тут все из вежливости лгут, а потом все равно гадят за спиной у тебя. Ведь человек тварь такая, должен, обязательно должен гадить. Но тогда все это не имело значения. Мне было наплевать. Они меня еще не знали, и у них не было мотивов начинать мне гадить. А теперь, как знать…
Может, колесо фортуны крутанулось, и все на карте местных разборок переменилось…
Может, теперь им выгодно меня сдать ментам, чтоб под ногами не мешался?
Как знать…
Высшее наслаждение: кому-нибудь как следует нагадить!
Скорей бы елочки, продержаться месяц и можно рвать когти… куда-нибудь в Голландию, к таким же хиппарям… и дальше… дальше…
Мы ссорились чаще обычного. Это уже были не мы. Не те. Между нами оставалось все меньше и меньше тепла. Я не мог ее понять. Она говорила странные вещи. Потом потянулись другие ниточки…
…мы зачем-то стали встречаться с ребятами из кафе «Москва» (то есть — Café Kultas);[50] мы их называли за глаза «москвичи»; или «наши гламурные москвичи»…
Не знаю, как мы втянулись в эту тусовку. Странно это было. Обычно мы старались держаться вдвоем, не разбавлять чувств. А тут вдруг как-то все изменилось. Мы стали встречаться с ними. Они все были из богатых семей. Им нравилось бывать в этом кафе. Они постоянно разъезжали. Показывали фотографии. Рассказывали истории про каких-то российских киноактеров. Одна из девушек была знакома со Стекловым. Она говорила, что у него необыкновенно дурацкий характер. И этим очень гордилась. Тем, что может вот так сказать. Все они ездили в Москву на Виктюка. Они бронировали места, а потом садились на самолет и летели. Они летели на Виктюка. Им было недостаточно того, что он привозил в Таллин.
— Это не то, — говорили они.
— Виктюка надо смотреть только в Москве…
Ну, конечно…
Они измывались над Юрским. Они так и говорили:
— Приезжал Юрский на стульях, это было ужасно.
— Нет, Юрский, конечно, хорош. Но на стульях он нам не нужен. Такого Юрского нам не надо.
Они частенько употребляли уродливый эвфемизм «монопенисуально». Я долго не мог въехать, что это. Оказалось — «однохуйственно». Вот такие они были. Во всем продвинутые. Навороченные. Дети профессоров и актеров. Выпускники спецшкол. С хитрыми дипломчиками. С категориями и гражданством. Некоторые работали на телевидении, радио. Некоторые уже выходили на сцену. Поучились за границей. Вели себя вызывающе, эпатировали публику, ничего не стеснялись, ничего не боялись, громко пели или читали стихи. Как-то Аня сказала, что я тоже пишу, и попросила меня прочесть. Я смутился. Начал отказываться. На меня насели. Я все равно продолжал упираться. И не прочел, даже выдал себя, показал, что разозлился. Я действительно разозлился. Тогда и мне и им стало ясно, что я в этой компании чужой. Всем стало понятно, что я скован и очень напряжен в этой шумной компании, весь этот бурлеск мне чужд. Я почувствовал себя изгоем.
В тот поздний вечер я провожал Аню, и она сказала, что это было глупо упираться вот так. Я с ходу завелся, во всем обвинил ее, сказал, что не стану фиглярничать и метать бисер перед свиньями.
— Если для них юродствовать в порядке вещей, то я свои стихи ценю, — сказал я.
Она усмехнулась. Я тогда подумал, что она смеется над тем, что я так высокопарно выразился. Но в этой усмешке было что-то другое… Я долго не мог уснуть. Снег скребся в окно, стучался, хотел войти, посидеть. Я открыл окно и долго курил, глядя, как дрожит фонарь, как летит снег, как качаются ветки, как дрожат тени… Я злился на нее; просто злился… Не понимал… Не поспевал за нею.
Ей надо было обязательно бывать с этой шумной компанией не только в «Москве», но и в «Комиксе». Они даже в Bony&Clyde[51] закатывались. Там они пили самые странные коктейли, которые стоили безумных денег. Анна вдруг пристрастилась к коктейлям. Я чувствовал себя совершенно беспомощным. Анна перевелась на вечернее, нашла место в школе языков, преподавала русский иностранцам в небольшой частной фирме в Старом городе. Без каких-либо справок о языке и аттестатов о законченном высшем. Все решило знакомство с папой одной «москвички». Это была вспышка перед тем, как все почернело окончательно. Никто не мог предвидеть. Все шло как по маслу. Просторный кабинет с камином, старинной люстрой, лепными розочками, тяжелой кожаной мебелью. Глухая эстонка-консьержка. Свой телефон. Там она мне казалась такой важной и — чужой. Она стала как-то краситься иначе, носить строгие костюмы, собирать волосы в тугой пучок. Богатенькие дяди, которым понадобился русский для бизнеса, флиртовали с ней, приглашали в кафе, рестораны, театр… Однажды она мне сказала, что идет с каким-то американцем в театр, якобы это входит в программу обучения. Ему необходимо окунуться в атмосферу.