— Мне кажется, мы будем тайно ненавидеть друг друга… Может быть, даже изменять, — добавила она.
Я сказал, что она слишком мрачно рисует наше счастливое будущее. Она ядовито ухмыльнулась.
— И где гарантия, что мы будем счастливы в будущем, если мы не можем быть счастливы здесь и сейчас? Не кажется ли тебе, что…
Она не закончила тогда. Я пробурчал себе под нос, что в принципе и так счастлив.
— Я с тобой, и мне больше ничего не надо, — сказал я.
— Ему больше ничего не надо, — сказала ехидно она. — Вот это так типично. Больше ничего не надо.
(Если б я тогда понимал… если бы я был внимателен… Почему, почему я пропускал все это мимо?)
Той же осенью… Мы долго кружили по городу; она все не знала, куда бы пойти. Говорила много и сбивчиво, и все, казалось, не о том, словно вела со мной какую-то свою внутреннюю войну, будто дулась на меня, но не хотела мне показать этого.
Мы тогда никого не встретили. Я был этим очень доволен: больше не мог переносить этих материалистов. Никого не хотел видеть. Все их разговоры о том, кто какой мобильник купил, какую машину разбил, мне надоели. Появлялись первые ребята, которые стали брать лизинг. Это все жарко обсасывалось и обсуждалось. Я наглухо запирался и стоял с каменным лицом.
Отчего-то мне тогда казалось, что Аня кружит по городу именно затем, чтобы с кем-то встретиться, заглотнуть очередную порцию каких-нибудь слухов. Ей зачем-то надо было все это. Мы бродили по улочкам Старого города, она несла какую-то чепуху… что-то о человеческих отношениях, о фальши и подлинных ценностях… как непросто разобраться: где есть что… а жизнь идет… уходит… понимаешь?.. Я не понимал ее. Не понимал, зачем она мне все это говорит. Мне хотелось смеяться, но отчего-то было тревожно.
Был сквозистый осенний день, поделенный надвое, светило солнце, и лето играло на жирных зеленых листьях, но под сухопарой березой уже светилась золотая полянка, танцевал ветерок, совсем холодный, возле колодца на Ратаскаэву густилась темень, синими полосами наступала от моря, придвигаясь; день был неровный, он то надувался светом, то выдувал серость; сквозь синь било все еще сильное солнце, и это тревожило, потому что тени лежали густые и мрачные.
Хотелось укрыться в «Девичьей башне», выпить горячего вина или коньяку в «Мюнди». Но не было денег. Даже на кофе денег не было.
Забрели на горку Линды…
Аня долго стояла у ограды, глядя вниз.
Внизу, в парке, играли дети. Девочка постарше усаживала мальчонку в комбинезоне на каменного слоника; мальчик скатывался; она подхватывала, подталкивала; мальчик не знал — смеяться ему или заплакать.
Я смотрел на эту игру, притворяясь, что внимательно слушаю; на самом деле меня сковал какой-то паралич, мне вдруг стало глубоко все равно, что там будет… с нами, с нею… я устал, просто устал и не хотел больше ее слушать… что бы там она ни говорила… о какой-то безвыходности… о том, что я никак не могу взять что-то в свои руки; я, по ее мнению, должен был что-то начать делать…
Хотел бы я знать, чего она от меня ожидала… Интересно, чего?.. Чего можно было ожидать от такого типа, как я?.. Я был как сомнамбула! Человек-текст! Я просиживал за машинкой по восемнадцать часов в сутки, то обкуренный, то упившийся чифирем! Я изводил тонны бумаги! Что я мог сделать? Чем мог быть полезен?
Она говорила… говорила… вот так же меня подталкивала, как эта девочка внизу с мальчонкой у слоника, а я даже не понимал: к чему все это? Как и тот мальчик: он совсем не понимал, зачем его подталкивают, он устал, он уже хотел спать, вот-вот закапризничает… Я тоже устал…
Аня шла вдоль ограды, я тащился за ней по инерции; она останавливалась, я тоже останавливался; она заговаривала, я стоял и делал вид, будто слушаю. Она говорила, что отчим пьет, уже неизвестно на какие долги; мать вот-вот сократят из школы, потому что она не может пойти и сдать экзамен.
Я с тоской слушал…
Все это, — думал я, — проговаривают сотни, десятки тысяч в этой стране и, наверное, в Латвии…
Хотелось быть не как все; хотя бы тут, возле ограды, под лихорадочными ивами… под тяжелыми ветвями уродливых каштанов…