Отчим и дядя как-то быстро сошлись. Оба военные. Оба одними глазами смотрели на обстановку в стране, одинаково оценивали ситуацию. Во всем, даже внешне похожие, они сошлись на том, что надо двигать. Оба были уже довольно пьяные. Усадили за стол. Провели мимо Ани, не дали ей слова сказать. Она была тиха и бледна. Как тень ходила и помогала матери перебирать вещи.
Меня взяли в крепкий мужской оборот. Стали наливать, завели самый банальный разговор, который происходил почти на каждой русской кухне в это время в Эстонии. Они говорили о том, что «нас» тут душат, «нас» отсюда выталкивают, лишили всех прав, не дают работать, продвигают своих и так далее.
Самое противное, что они требовали от меня соглашаться со всем, что они говорили своими сальными ртами. Мне приходилось кивать. Таким образом я соглашался с тем, что надо ехать. Я соглашался с тем, что они приняли верное решение. Я соглашался с тем, что Анечке там будет лучше. Своя семья, родня и так далее. Я соглашался. Кивал. Мельком бросил взгляд в ее сторону, и мне показалось, что за ее спиной уже теснятся щегольски разодетые кузены и женихи, готовые о ней позаботиться. Меня начала душить обида.
Выпил. Налили. Выпил.
Аня все время молчала. Мать собиралась. Иногда заглядывала на кухню, спрашивала дядю, стоит ли брать то или это. При этом называла его братом (раньше только по имени). В мою сторону она бросила какой-то странный взгляд. Как будто я был в чем-то виноват. Можно было так истолковать этот взгляд: «Вот из-за таких слюнтяев все и…»
Отчим быстро набрался до койки. Ушел со словами «двадцать лет, двадцать лет жизни, перечеркнуто синей, белой, черной полосой…»
Ее дядя ему помогал. Потом сам где-то там же завалился.
Я спросил Аню, о чем это он так стонет.
— Мы уезжаем, — спокойно сказала она, убирая со стола.
Я молча кивнул. Хотел сказать, что это я уже понял, но голос подвел. Проглотил сухой ком. Набрался сил и спросил:
— А как же институт?
Нелепый вопрос — тут же подумал, как это все нелепо!
— Переведусь. В Питере достаточно институтов, — уверенно ответила она, не гладя, унося от меня тарелку, к которой я не притронулся.
— Все бегут, — зачем-то сказал я, хотел, наверное, уколоть.
— Может, и бегут, а мы — уезжаем, к родственникам. Нас ждут, — твердо сказала она.
И вот я стою на платформе, уминая в кармане растущий ком оберточный бумаги, а мои розы уносит поезд. Торопливо убегает в перечеркиваемое косым снегом пространство. Совершенно бесшумно. Вскоре его нет. Есть только снег.
Тут же на соседний путь подошел другой…
Ребячески подождал, не случится ли маленькое чудо: из него выйдет она и скажет, что разыграла.
Пассажиры разбрелись. Чуда не произошло.
Пошел. Все равно куда.
Была толчея, как это часто на Балтийском. Цыгане предлагали что-то купить, что-то в целлофановых пакетах, быстро показывали, трясли, убирали, оглядывались, исчезали. В киосках сидели хитрые глазки. У телефонных аппаратов стояли; у троллейбусов сутолока, словно эвакуация. У игральных автоматов курили.
В подземном переходе было много идущих навстречу людей, которые прибавляли в шаге, когда прибавлял я. Помаргивала какая-то лампа. Тихонько играла гитара.
В этом коротком туннеле я так много и так стремительно передумал всего, что наружу вышел совершенно другим человеком. Или чуть иначе: вышел в уже совершенно другой мир. Мир-без-тебя. Без любви. Без всего того прошлого, которое так долго делилось надвое. Без надежды на что-то.
Нет, некоторое время я по инерции продолжал вести диалоги с твоим призраком, представлять себе, что ты могла бы сказать на то или это… Ждал писем. Напрасно. Собирался съездить в Питер, разобраться. Думал, немедленно подам на российское подданство, немедленно переведусь тоже, заживем. Пусть в грязной общаге, но вдвоем, как когда-то на дачке.
Но этого не случилось.
Я никуда не пошел.
Стрельнул, обкурился, расплакался, уткнувшись в подушку.
Вот и все.
Во мне что-то сломалось.
О нашем ребенке я узнал совершенно случайно, полгода спустя, от какой-то ее подруги, с которой Аня случайно оказалась в одном больничном отделении.
Теперь эта девушка здорова и розовощека, она бойко торгует на рынке.
Я там примерял брюки, за ширмой, и она мне, как бы между делом, толковала нечто о демографии и вырождении русской нации.
Черт побери! Я узнал о гибели нашего ребенка иносказательно, от торговки на рынке, сквозь занавеску, примеряя брюки! Я об этом узнал, когда рядом уже никого не было, на кого можно было бы накричать!