А что еще он, семидесятник, битник, хиппи, мог придумать своими мозгами? Ведь он читал Солженицына и «Эдичку» в каком-то сарае за городом, пил «Рубин» и «777», курил махру и читал, роняя первые поросли недозволенной волосатости на страницы. Он прятался от всех, таился, носил в себе придуманную истину, свято верил в то, будто что-то знает… Как он мог с этим расстаться? Такой наркотик… Почище любого опиума! Ему и теперь это надо. Он уже не может без того, чтобы не придумывать что-нибудь такое. Совок распался, тоталитаризма не стало: надо что-то придумывать.
Что он про меня мог знать? Сидит тут какой-то бородатый парень, пишет что-то, или уже написал, никому свое имя настоящее не говорит, откуда приехал, тоже не рассказывает, уклоняется от вопросов, в глазах тоска, страх, недоверие… Вот он и придумал: диссидент, беженец, изгой.
Как-то он мне сказал:
— Жаль, вот, жаль, что никому там, на родине, я не смогу рассказать, что познакомился и жил в замке под одной крышей с таким вот человеком… Я же понимаю, ваше положение, оно, так сказать, обязывает молчать. И я никому. Никому не скажу…
Я ничего с этим поделать не мог. В конце концов, это его дело.
Меня пьянила мысль, что я мог как-то пошатнуть его представление обо мне…
Я вообще был бы рад хоть сколько-то быть уверенным в том, что все вокруг думают, будто Дангуоле — настоящая антисемитка, а не так, дурочка с переулочка. Что за всеми ее разговорами о «маленьком Иерусалиме» есть нечто. Но ведь это неправда. Ничего-то там и не было. Она не была антисемиткой. Она была слишком сентиментальна для этого. Чтобы быть антисемитом, нужно быть грубо отесанным болваном. Если бы она на самом деле была антисемиткой, она бы сразу обратила меня в свою веру. А раз этого не случилось, значит, никакой антисемиткой она не была. Потому что тогда я рад был во что угодно обратиться. Хоть в черта. Так я сам себе наскучил. Только ничего не выходило. Никто на меня не наседал. Никто меня ни во что не втягивал. Никому я не был нужен. Сам ничего себе придумать не мог, а принять чью-то веру не хотел из брезгливости. Да и аморфен я по жизни настолько, что вылепить из меня, видимо, ничего нельзя. Даже расиста. Казалось бы, чего уж проще?! Но и этого из меня не вышло.
В те дни, пока Глеб жил в замке, я часто крутил последний диск Игги Попа. На том диске была песня Nazi girl… Я курил и слушал ее бесконечно… пил с ним «чернила» и ловил каждое слово… так она мне нравилась… И хотя Глеб английский знал очень слабо, все же мог бы разобрать название песни и выдумать меня заново… сделать каким-нибудь «баркашовцем» в бегах… О, тогда бы я значительно вырос в собственных глазах! Жаль, что я до всего этого не додумался тогда! Было бы смешно…
Мы с Дангуоле крутили старые пленки, все те пленки, что остались после Абеляра. Мы их нашли, когда я обрушил антресоль в нашем вагончике.
Там было много всякого хлама: маленькие индийские ножички, миниатюрные (сотня, не меньше) календарики, бумажки с заклинаниями, картинки, иконки, будды, лотосы, всякая мелочь и кассеты — аудио и даже видео.
Кассет было много, это были записи радиостанции Кристиании. Музыка и радиоспектакли, которые играли сами хиппаны из Кристиании. Это было невыносимо смешно, потому что понять было невозможно, но энтузиазм, с которым там говорили, чувствовался сразу, от одних голосов нас вставляло так, что и грибы жевать не надо было! Такие они были всегда кривые и хохотливые, плавающие, тонущие в избыточной распирации, в волнах собственного жара, это были голоса, которые тянули и тянули мысль, как жвачку, иногда настолько старательно, что зажевывало и пленку.
Качество было ужасное, музыка — нелепая. Но нам очень нравились те кассеты.
Дангуоле их включала и начинала готовить или писала свои письма. Я тоже много писал под этот гвалт, было ощущение, будто находишься в Кристиании, посреди столичной жизни, посреди карнавала.
Многие кассеты были записаны в какой-нибудь праздник (Ночь Длинных Джоинтов, например), и возникало ощущение, что слушаешь радио, что все, что там играется, происходит на самом деле где-то недалеко, что это не кассета, а живая трансляция, и становилось весело, возникала иллюзия приобщенности к событию, которое случилось, возможно, лет десять назад. Но какая разница, когда оно там случилось, если ты приобщаешься к нему через пуповину восторга, время и пространство роли уже не играют, ты срастаешься каждым нервом с этой блудливой шайкой кристианитов, закуриваешь сам, по эту сторону времени, и время буксует, а затем и вовсе делает реверс… Нам этого было вполне достаточно!