У бабушки в шкафу было две фотографии: белого офицера с крестом на груди (я так и не узнал, кто это был) и отца (в день, когда он пошел в первый класс). Маленький, худенький, лопоухий мальчуган, взгляд исподлобья, серая рубашка, белый воротничок, волосы бобриком. Потом они почернели, стали жесткими и кучерявыми; год за годом лицо его расширялось, упрочняясь, как панцирь, уши прижимались, уголки глаз вытягивались, в них завелся бесовский блеск. Чем больше отец соприкасался с жизнью, тем меньше напоминал того мальчугана на фотографии (потому, верно, и не любил ее).
В пятилетнем возрасте он прожил семь месяцев на барже, неделями не ступая на берег; баржа ходила вверх и вниз по Волге; он жил с одноруким капитаном Матвеем Борисовичем. Отец вернулся из армии, они с дедом выпили, отец припомнил все, что было и чего не было, ну и кончилось все мордобитием. Дед спасался на карачках, а отец бежал за ним на кривых пьяных заплетающихся ногах и наносил, как мог, удары. На Волге отец ел малину с кустов, растущих на берегу, он ел ее не сходя на берег, подплывал на лодке и рвал крупную спелую ягоду чуть ли не горстями… В детстве он лазил по болотам, иногда проваливался по грудь, несколько раз болел воспалением легких. Бабка его била за сырую обувь, и он уходил из дому… Тогда болота были непроходимыми. Лучше всех тропки знал дядя Тоомас. Отец шпионил за ним, вызнал, как можно безопасно уходить в самую глубь, — так он нашел катакомбы, в которых немцы после себя оставили консервы, бензин, зажигалки, радиоприемник, оружие… там были даже письма, фотокарточки, портсигары, медальоны, карты, записи… было много немецкой формы… Они с другом и псом там жили неделями… Я видел фотографию, на которой он стоит в какой-то жуткой пещере с факелом и пулеметом наперевес, у ног сидит пес. Его били какие-то кретины, и он им сказал, что перестреляет их всех. Они не поверили, что у него есть оружие; тогда он сказал, что на закате, у тех бочек даст три пулеметные очереди. «Это буду я, — сказал он, — и если еще раз тронете, положу вас всех!» Дал в положенный час три очереди — и бить перестали, обходили стороной, после этого никто не отваживался лазить по болотам.
Бабка его била, дед лупил. Ему надоело терпеть: он пришел с автоматом и стал стрелять по окнам, палил и хохотал как сумасшедший; приехали менты, отобрали оружие — он сам отдал, сказал: «Берите — не жалко, у нас этого добра много!» Его допрашивали, где он взял, а он сказал, чтобы они сами шли на болота да поискали…
С ним возился дядя Родион, прививал культуру. Своих детей у него не было, вот он и взялся за отца. Они стали вместе собирать приемники, давить чеканки. В шестнадцать отец сделал щит в натуральную величину с тигриной мордой (когда много позже он принес его на ментовскую выставку, никто из сослуживцев не поверил, что это его работа, — как ему горько было тогда!). Я помню, как он долго возился с большой чеканкой «Александр Невский». Она висела у него в комнате, а на другой стене — фрагмент картины «Утро на Куликовом поле» (Дмитрий Донской на фоне знамени с ликом Христа).
Были и ружья, собранные им самим; надраенные стволы, собственноручно вылитые курки и бойки; он вырезал такие красивые приклады, что дух захватывало, так они переливались лаком: кто брал и прикладывал их к плечу, тут же хотел идти на охоту, даже если ненавидел убийство животных и птиц.
Ружья тоже висели на стене, под ними крест-накрест шашка со шпагой, два кортика, один — немецкий с рифленой ручкой и кровостоком, другой — советского морского офицера, подарок дяди Родиона, его кортик (по преданию он им пустил кишки одному гаду, но деталей рассказано не было).
Чеканки пахли как-то особенно; еще у него был какой-то зеленый камень, которым отец натирал медь до блеска, он тоже пах как-то особенно. Мозолистые руки отца были в заусеницах. Он мне говорил, что ладонь настоящего мужчины должна быть сухая и плоская, стертая, изборожденная морщинами и мозолями, как пустыня или поле, которое много раз пахали. Смуглый, волосы до смоли черные. От него пахло потом, бензином, табаком, алкоголем и луком; а запах, который верней прочих для меня воскрешает его, это запах канифоли.
Отца бесили вороны. У нас на березах осенью, когда листвы не было, заседали стаи ворон. Глянешь на березу, а она вся черная, вся облеплена вороньем, и по утрам, бывало, стоял жутчайший грай, аж спать невозможно. Как начнут каркать, хоть вешайся! Тогда отец брал ружье, открывал форточку и палил в березу из обоих стволов и кричал, хохотал, бил себя в грудь, а воронье разлеталось с воплями, затмевая небо, и казалось, что в небе летает не стая птиц, а невообразимое количество жуткого, крупного черного пепла. А потом мы переехали.