Это вообще казалось единственным человеческим, не по долгу службы, жестом с его стороны, и Саше в этот миг казалось, что есть же какое-то доброе отношение к нему комиссара, только он его прячет — глубоко, опять же, по долгу службы. Однажды он согласился — комиссар улыбнулся, поднявшись, достал из серванта бокал — хрустальный, резной, хотя сработанный довольно грубо; было заметно, что из него давно никто не пил. Недолго возился с бутылкой, плеснул в него щедро вина, протянул его, но себе наливать не стал — и, отрываясь от бокала, Саша поймал на себе откровенный его взгляд. Наверное, это был единственный раз, когда Шевелев улыбался по-настоящему. Но в улыбке было мало доброго. Она, скорее, была жадной и оценивающей, любующейся, хотя не похотливой, как такой, как он, мог смотреть на молоденькую девушку. Скорее, как у хищника, поймавшего добычу.
— Что вы так на меня глядите?
— Да вот, думаю, на всё он согласится в обмен на семейное благополучие или нет?
— Снова вы начинаете! — вспылил Саша, еле сдержался, чтоб не швырнуть бокал ему в лицо.
— Ну, ну, взбесился сразу, уж и подцепить его нельзя, — ухмыльнулся комиссар. Его обида вновь только умилила, и отпустил он Сашу, как всегда, спокойно.
Наверное, это был, как говорится, звоночек, но Саша его пропустил — да и сбежать он не мог, как уже сам понял.
Меж тем времена приходили опасные, как выражались тихо между собой в учительской, и как говорила ему мать. Все кругом становилось строже, там, где раньше можно было действовать и вести себя свободно, требовалось осматриваться. Саша объяснял бы себе эту стесненность действий необходимостью порядка и борьбой с предателями родины, если бы сам не знал, как расплачивается за совершенно невинные беседы. Да и комиссар все реже соглашался с ним в их невинности, хотя открыто не спорил — да он и вообще никогда не спорил, хотя осаживать умел прекрасно. И так можно было держаться долго, пока не грянул гром.
Нельзя сказать, чтобы грянул он так уж громко. Саша вначале и вовсе не понял, что это именно он — гром и глас судьбы. Ему казалось, что открывается перед ним невиданная возможность, и инстинктивно за нее ухватился. Открылась она во время очередных посиделок. Все уже разошлись — студенты, по крайней мере. Остались только сам профессор, старичок, у которого они собирались, и еще двое-трое людей постарше. Вечер подходил к концу, за окнами стояла черная ночь, беседа с деловой постепенно скатилась в шутливую, а то и вовсе в обсуждение бытовых тем и мелких жизненных неурядиц. Саша думал уже и сам возвращаться домой — он такие разговоры любил не слишком — как профессор попросил его негромко и с улыбкой:
— Дружок, останьтесь.
Он усадил его снова за стол, сам сел во главе.
— Вы люди дельные и серьезные, и я хотел бы, приступая издалека, сказать, что появилась у нас чудесная возможность воочию увидеть… — полилась его речь.
Словом, он предлагал ненадолго отправиться за границу, в Англию, если быть точнее, и обещал даже помочь там с жильем и документами, обещая дать адреса “своих старых друзей, которые не откажут”. Так Саша и пересказывал это день спустя комиссару.
— Я согласился.
— Почему это? — резко спросил Шевелев.
— Ну, почему… — растерялся Саша. — Да он ведь и сам поедет. И еще двое. Как я иначе отчеты писать буду?
— Ну, мало ли, куда он сам поедет и с какой целью, — начал снова комиссар.
— О, цель простая. Мы хотим попасть в архив — это дело литературоведческое — попросить изучить сохранившуюся переписку писателя Горького с…
— Ты дурак, что ли?
Это прозвучало снова отрывисто и грубо, растаптывая надежду на путешествие.
— Почему?
Шевелев снова вернулся к своему бесстрастному тону.
— Вы, товарищ, и правда не понимаете, что изучение писем — лишь предлог, а посетить Англию вам требуется по совсем иным причинам?
— Это выдумки ваши.
— Нет. И ездить никуда не надо.
Саша помолчал. После первых же слов он опешил, но быстро сообразил, что открыто спорить с комиссаром и впрямь не слишком умно. Поэтому потянулась минута тишины, а за ней другая.
— Хорошо, — кивнул Саша, поднимаясь и собираясь к выходу. — Я понимаю.
“Я ему не скажу, а сам уеду, конечно. Не хватало, чтобы…”
— Нет. Мне кажется, ничего не понимаешь.
Его сильной хваткой удерживала рука комиссара.
— Пустите!
И вырваться ему никак не удавалось.
========== Часть 3 ==========
Саша очнулся от боли в затылке. Его мутило. Вдобавок сильно досаждал холод, особенно сильно чувствовавшийся в затекшем теле. Муть, стоявшая перед глазами, рассеялась, и он понял, что лежит на полу, причем долго: за окном стояла ночь. А ведь он приходил к комиссару в начале дня! “Крепко же он меня оглушил”, — подумалось ему. До сих пор подташнивало, и в эти моменты хотелось глотать ртом скользящие по полу языки ветра из распахнутых створок — они освежали почти приятно. Но, по мере того, как туман рассеивался, ветер казался все более холодным, а поза полулежа на полу — все менее удобной. Он привстал, опираясь на руку, которую тут же пронзило болью до локтя, напоминая, как Шевелев вывернул ему запястье. Кое-как удалось сесть, а потом и привстать, чтоб захлопнуть окно наконец; он забился в угол, где висела собравшаяся складками пыльная штора, и замер там. Первым желанием было как можно скорей бежать, вырваться отсюда. По какому праву он вообще держит его здесь? С другой стороны, прекрасно он понимал, что бежать если и стоит, то отнюдь не для того, чтоб скорее жаловаться на Литейном на происки комиссара: кто его будет слушать? А может, у того давно готово дело (и даже скорей всего!), и едва попытавшегося скрыться где-нибудь в Пушкине Сашу задержат на первом же посту? Идея бежать в местный лесок хорошо ему известными с мальчишеской поры тропами показалась романтической, но, по трезвом размышлении, тоже невыполнимой. Сколько он продержится, не выходя к людям? День, два, неделю — не больше. И потом, наверняка его станут искать… Нет, не выход. На смену рассудительности снова приходила паника. Он боялся, он не понимал, почему Шевелев, до этого действующий вкрадчиво и не спеша, решил вдруг пойти на такие меры. Почему не отдал приказ отвезти его в изолятор? Почему тут?
Потом в памяти всплыла, постепенно вспомнилась последняя беседа. Не хотел отпускать его с профессором? Скорее всего. Саша потер еще раз ноющий тупой болью затылок. И чем он ухитрился так его оглушить? Он подергал правую руку — напрасно: та была надежно прикована наручником к батарее. Постучать в стену, кричать, звать на помощь соседей? Но те наверняка прекрасно знают, кто тут рядом, и запуганы не меньше него, да и вообще… кто поручится за то, что за стеной не сидят сейчас сотрудники госбезопасности? Он подергал руку с надеждой, что худое запястье высвободится из узкого кольца, с надеждой повыглядывал в окно: маленький дворик был пуст и тих. Метания утомили его и, укрывшись портьерой, он уснул.
Так что перед комиссаром, вошедшим в темную квартиру тремя часами позже, предстала самая умилительная картина. А он-то стремился окончить дела поскорее, вообразил себе, что отчаявшийся мальчишка, чего доброго, решится сбежать через окно и повиснет там, зацепившись, или что своими криками соберет целую толпу… “Не посмеет. Побоится”, — утешал он себя. И расчет оказался верен, так что он имел полное право довольно улыбнуться. Хотя он надеялся увидеть мальчишку в сознании, но вымотавшимся и перепуганным, а не задремавшим, как раз в том утомленном состоянии духа, когда человека проще всего дожать и сломать парой хлестких и точных фраз, но и так тоже было неплохо. Он зажег керосинку, подошел к Саше ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо, посмотрел на спящего. Откинул край портьеры, которой тот огородился, подняв снова пыль — мальчик завозился, чихнул и приоткрыл глаза. Вздрогнул, снова увидев перед собой комиссара.