Его мальчик теперь тоже ждал близости, пусть и совсем не с тем чувством. Вопреки ожиданиям, он ощутил почти медицинскую процедуру: прохладные пальцы прошлись между ягодиц чем-то скользким и влажным, и запахло вазелином. Вообще, происходящее показалось Саше равно безумным и далеким от любой плотской близости, так что какое-то время он лежал молча, прислушиваясь к ощущениям. Потом раздалось его непонимающее: “Что вы делаете?” — и ответное увещевающее: “Потерпи”, после чего он ощутил два пальца внутри себя. Это произошло так резко и грубо, что у него почти дыхание перехватило. Саша издал невольный возглас возмущения и тут же в ответ снова ощутил сильную руку, удерживающую его на месте. Неприятное распирающее ощущение не проходило и, хуже того, стоило Шевелеву нажать ими посильнее вниз, он снова от неожиданности вскрикнул. Шевелев шептал ему, что сейчас станет приятно, но ощущение вновь оказалось болезненным и постыдным; он напрягся, но так становилось только еще больнее. Можно было, конечно, кричать “Не надо!” и умолять, чтобы все прекратилось, но разве был бы в этом какой-то смысл? Так что вместо его криков стояла тишина и комнату наполнял, казалось, только скрип постели, стук его сердца и его же тяжелое дыхание. Он убеждал себя, что еще немного — и всё пройдет.
Вместо этого комиссар вдруг ненадолго отстранился, и боль внезапно из распирающей превратилась в нестерпимую, которая почти разрывала его изнутри. Он закричал, не таясь. Руки грубо тискали его бедра, удерживали его за пояс на весу, точно он был совсем легкий.
Шевелев смотрел сверху, как мальчик цепляется за спинку дивана и вскрикивает, задыхаясь и хрипя. Хотелось посмотреть в его заплаканное лицо, но это оставалось на потом. Сейчас осталось место одной неудовлетворенной страсти, с которой он брал его; мальчик сжимался так, что ему самому было обжигающе больно. Прерываться он не собирался. Погладил его, потискал немного за узкую талию, потом медленно погладил в паху и уверенно обхватил его член, мягкий и вялый.
Саше его действия казались жуткими и, вместе с тем, ласковыми — по сравнению с тем, насколько больно ему было. Он не хотел бы уже рыдать, верно догадываясь о радости, которую это принесет его мучителю, но слёзы выступали на глазах сами по себе. И еще эта ответная ласка, совсем непристойная; он был рад, что его тело не смогло на нее отозваться и сравнять его тем самым с насильником окончательно. Ему было бесконечно больно, и он все-таки тихо рыдал, не скрываясь, пока не понял, что комиссар вновь сидит рядом с ним.
— Посмотри на меня, — раздалось его требовательное.
Саша отрицательно покачал головой.
“Я хочу, чтобы это было в первый и в последний раз”, — умоляюще подумал он.
— Я хотел, чтобы ты сам просил меня о близости, а ты, паршивец? — раздался ответный насмешливый голос. И комиссар снова хлестнул его по щеке: в сравнении с болью, пульсирующей внутри, эта казалась не болью вовсе, даже не обжигала. — Но ничего, — комиссар словно успокаивал сам себя. — Времени у меня хватит, чтобы тебя воспитать.
========== Часть 5 ==========
Саша лежал на диване тихо, молча, благодарный уже за то, что его оставили в покое. Разрывающая боль отступала, сменяясь расслабленностью, что тоже почти что радовало, и он сам не заметил, как задремал. Комиссар иногда говорил что-то, но слушать его совсем не хотелось — не вникать в слова было маленькой и единственно доступной ему местью. Не скрываясь, он потянулся и зевнул, закрывая глаза, и неловко прикрылся, натянув на себя до пояса покрывало, которое сползло со спинки дивана. Комиссара рядом не было, точнее, он, конечно, присутствовал: шумел чем-то на кухне, грел воду, стучал посудой или чем-то другим, но не подходил и не прикасался, что было совершенно прекрасно.
Что до самого комиссара, то он изредка заглядывал в комнату, чтобы проверить, что там происходит и не решил ли его подопечный по примеру чувствительных девиц из сентиментальных романов выпрыгнуть-таки в окно или наложить на себя руки иным способом, но когда убедился, что мальчик после недавней истерики мирно задремал, то про себя мысленно похвалил его, подумав: “Спокойный, хороший парень. Это ничего, он отойдёт”, — и это был редкий случай, когда Шевелев при всей своей язвительности и знании человеческой натуры отзывался о ком-то по-доброму. Но раньше и цели у него были другие, и он подчинял себе других, держа в уме только цель служения своему делу, а этого мальчика он хотел оставить при себе подольше. Лишенный всякой мечтательности, он все же пожалел сейчас, что Саша встретился ему не в качестве соседа по площадке, не попутчиком в поезде, не новобранцем, к примеру, пришедшим на службу во внутренние войска, а — надо же так — по работе. Нет, это давало определённую власть над ним, но ничуть не радовало в долгосрочной, так сказать, перспективе: всё одно мальчишка уедет очередным этапом и неизвестно еще, вернется ли. Впрочем, к тому моменту, может, и от его собственного желания не останется и следа — и это соображение немного успокоило жажду обладать, которая охватывала комиссара. Он снова заглянул за фанерную перегородку: Саша спал так уютно, что хотелось прилечь рядом с ним и тоже прикрыть глаза. Но позволить этого себе он никак не мог. Не только из-за страха: звали дела, в любую минуту мог постучаться связной из управления с телеграммой или срочным вызовом. Стоило порадоваться уже тому, что явочная квартира пока оставалась за ним. Так что, не дожидаясь вызовов, он отправился в управление сам, запоздало вспомнив при выходе, что совсем забыл защелкнуть наручники, но сознательно махнул на возможный риск рукой. Соблазн сбежать, да еще после такого, будет, конечно, но он рассчитывал вернуться скоро.
Как нарочно, дел подвернулось много. В особом отделе будто только его и ждали; он связался с командованием на Лубянке и провел день, не разгибаясь, за ворохом бумаг, которые требовалось пересмотреть, что сокращало работу в будни; но всё это время тревога исподволь грызла его, и требовалось пару раз мысленно прикрикнуть на себя. “Что такое, на самом-то деле! Тебе, в худшем случае, — выговор, ему — приговор”. Но боялся он не сопротивления, а того, что вообще оставит свое дело относительно мальчика незавершенным. Тем более теперь, когда он, как дикий зверь, уже узнал запах и вкус крови жертвы. Сам себя он подвергал риску тоже: он позволял себе к кому-то привязаться, о ком-то думать почти неотрывно, что было опасно, поскольку лишало его обычной независимости.
Саша в этот момент, если и мог бы сбежать, уперевшись плечом покрепче и высадив дверь, то никак не смог бы скрыть следов недавно произошедшего: чувство позора, липкое и отвратительное, пропитало его, и он занят был только тем, что старался забыть прикосновения комиссара. Очнулся он не сразу, а какую-то часть дня проспал, и затем лишь, уже отправившись в уборную и набирая воду в таз, чтобы отмыться, понял, что не прикован. Это его ничуть не порадовало и показалось в каком-то смысле насмешкой: выходит, комиссар счёл его таким жалким и слабым, что решил больше не привязывать. “И ведь он прав. Куда я сейчас?” — вот что было обиднее всего. Вроде бы прошло всего четыре дня, но как они всё в нём перевернули! Нет сомнения, его ищут сейчас все, от госбезопасности до товарищей по работе. Явиться домой? Так он прежде всего бросит тень на свою семью, если только мать с братом уже не забрали допрашивать, чтобы вызнать, куда он делся. Это, если комиссар сказал ему правду насчет того, что укрывает его ото всех незаконно, и о нём никто не знает, а если нет? В любом случае, у семьи его прежде всего и начнут искать. Туда показываться — не выход. А куда иначе? Нет, будь сейчас лето, он бы укрылся в любом дровяном сарае, рыбачил бы и вообще не задерживался на одном месте, но теперь, зимой, когда во все щели с улицы дул свистящий северный ветер с залива, побег представлялся затеей почти смертельной. Разве что отыскать заброшенный дом в дальних пригородах… Но и до тех стоило сперва добраться, а ведь его лицо (это казалось Саше несомненным) знает сейчас каждый постовой. Но рассуждения сделали своё дело: они отвлекали от тягостного переживания о случившемся. Сам Саша не называл его тем, чем оно было — изнасилованием — но менее болезненным оно не стало. На душе было гадко от самого себя за то, что поддался, от комиссара и его слов, и этого страшного обещания: “Успею тебя воспитать”.