С Женей мы встретились на той же аллее. Уже темнело. Но я сразу узнал ее. И она — сразу. Словно не расставались на год.
— Привет, Жак, — сказала она, — я почему-то с утра знала, что встречу тебя.
— Привет, Жек, — ответил я, не жалея о том, что пропадает заранее сочиненный монолог с удивлениями, восторгами и новостями, — и я тоже знал.
— Позвонил бы, все-таки в одном городе живем, не за тридевять земель.
— Боялся, а вдруг ты вышла замуж?
— Вот позвонил бы и узнал, а я бы сказала, что нет, и что с меня одного замужества — вот, — она провела ладонью над головой.
— Так плохо было? — затаился я в ожидании ответа: наверное, мужское самолюбие никто не в силах отменить.
— Наоборот. Зачем еще раз пробовать, если лучше все равно уже не будет. И потом — пришлось бы искать мужа с гитарой, я привыкла, чтобы в доме пели и говорили, что — для меня.
— Жень, — уцепился я за эфемерную соломинку, — а давай я и впрямь тебе спою? У меня есть новый романс… Вернее, очень старый, но я его забыл, а сегодня он мне приснился…
«Не суетись! — рычал внутренний голос. — Не мельтеши! Браки вершатся на небесах, и все не тобою предопределено!»
— Давай, — легко согласилась она, даже как-то ошеломив и опустошив меня, приготовившегося настаивать и уговаривать, этой легкостью, — ты ведь рядом живешь, у Лизы?
Слышала бы моя покойная бабка, царство ей небесное за добрую жизнь и за оставленную мне квартиру, что ее еще раз назвали Лизой! Она, лет семьдесят подчеркивающая, что ее зовут как императрицу, Елизаветой Петровной (в ее устах это звучало «Элисаветта Пиотровна»); она, столбовая дворянка; она, окруженная вещами двухсот и трехсотлетней давности, к которым прикасались руки знаменитейших людей России: и, наконец, она, которую все в семье упорно называли просто Лизой — и в ее пятьдесят, и в ее семьдесят, и в ее девяносто.
Кстати, именно Лиза впервые назвала меня Жанно и Жаном. Но однажды в записке, оставленной для моей тогда еще невесты, она так написала дрожащей старческой рукой букву «н», что Женя прочла: «Не забудьте, что Жак пьет кофе без сахара», и с тех пор для Жени я стал Жаком. А она для меня — то Жекой, то — женой моей Женей: как приходилось.
— У Лизы, — кивнул я головой, — но ее уже скоро год, как нет, живу один.
Помолчали немного, и вдруг Женя тихо засмеялась:
— Она так строго говорила, что мне всегда становилось смешно. Это потому, что она любила тебя и ко всем ревновала.
— Ну, с чего ты взяла… — смутился я, потому что Женя сказала правду.
— Уж мне ли не знать! Она меня заставила выучить все твои любимые вещи и вызубрить все твои привычки… кроме некоторых, конечно…
Решено было, что мы сейчас же едем ко мне пить кофе и слушать романс.
Проходя мимо того места, где во сне целовался с Маргаритой, я задержался на мгновенье, потому что увидел отпечаток подошвы своего башмака — мне-то известен этот рифленый узор и этот сорок пятый размер!
Да, именно здесь я покачнулся и оступился, когда Маргарита так внезапно исчезла из моих объятий и растворилась.
Не удержавшись, придавил ногой влажную землю рядом — конечно, точь-в-точь! Но размышлять было некогда — Женя увлекала за собою, ничего не обещая, но ничего и не отвергая.
Она нисколько не удивилась переменам в доме, которые самому мне казались существенными, ибо были результатом моих собственных усилий.
В самом деле, подумаешь — мебель поменял местами, но ведь мебель та же самая; или прибавились три картины — ну, на то и хобби у меня такое — рисовать; или — обои другие: так ведь лет двадцать их здесь не меняли, пора.
Она бродила по квартире молча, осторожно прикасаясь то к одной, то к другой вещи, и только хризантемы вызвали в ней какое-то оживление. Я не мешал, понимая, что она чувствует и вспоминает: слава Богу, не только мои, но и ее счастливые часы и дни прошли в этих стенах.
Наконец рука ее коснулась гитары. Пальцы погладили гриф, затем сразу все шесть, томно занывших струн.
— Спой, — сказала она, — ведь я пришла слушать.
— Слушай, — покорно ответил я, беря гитару, хотя намеревался сначала сварить кофе, вместе выпить вина, поболтать. — Слушай…
Никогда до этого мне не пелось так свободно и легко, так интимно и открыто. И стихи, и мелодия не вспоминались, а словно рождались впервые при нас, вот сейчас, сию минуту, сей миг; будто то, что слетало с губ и отделялось от струн, шло за кадром, а в кадре — мы, наша так нелепо расстроившаяся жизнь, наша наивная любовь.