Странный этот разговор раздваивал мое сознание, вбивая клин между реальностью и мистикой. С детства приученный не верить подобным сказкам, теперь я вынужден был мучительно искать компромисс. Ника нравилась мне, но я уже начинал побаиваться ее. Конечно, она не могла превратить меня в какого-нибудь лягушонка. Но и постоянно думать о своей зависимости тоже не хотелось. Это, в конце концов, черт знает что такое — сидит на берегу милая с виду женщина, которая, разозли ее — всю живность распугает и еще кто ее знает что натворит! Дикость, да и только — и это в девяносто-то первом году, в самой что ни на есть столице! И почему, собственно, я должен смириться с уходом такой женщины из-за каких-то мистификаций?!
— Ника, душа моя, ну давай все-таки разберемся, что тебя гнетет. Ты считаешь, что не я тебя полюбил — сам по себе, а все дело в твоей ворожбе. Но, может, ты себе это внушила, ведь я люблю тебя, очень люблю! Ну хочешь, давай начнем все сначала! Пойми — никакими заговорами нельзя заставить любить так, как я тебя люблю!
— Я знаю, Глеб, — прижалась она щекой к моей ноге, — но я не должна была этого делать, понимаешь? А теперь мое счастье неполное, отравленное сомнением. Я начинаю терять веру в себя. В каждом деле есть свои заповеди, нарушать которые преступно, это не проходит безнаказанно. Ведь ты же, как историк, не можешь в своих интересах пойти против истины и сказать, что Петр Басманов не был в заговоре против Годунова, или скрыть, что Бельский солгал о Лжедмитрии… На честности дело держится.
Да, это я говорил ей недавно и о Басмановых, и о Бельском. Но при чем тут это? Или она так переживает, что использовала свое умение не столько во благо, сколько в ублажение, сведя серьезность до игры, до потехи? Захотелось прижать ее к себе, погладить по голове, как маленького ребенка, успокоить.
— Ника, милая, постарайся быть проще…
Она глубоко вздохнула, посмотрела на меня снизу:
— Я ведь не прошу тебя быть сложнее, Глеб. Ты скажешь, что это невозможно. Вот и я скажу тебе так же. Я такая, какая есть. Не моя в том вина, что тебе со мною трудно.
Она говорила тихо и ровно, будто для себя самой, но ее слова рождали в моем сознании давно забытые образы: Василисы Прекрасной, вынужденной носить лягушачью кожу, мертвой царевны, качающейся в хрустальном гробу, Ивана на Сером Волке, злого Кощея…
Раздвоенное сознание никак не могло войти в норму. Казалось, что я схожу с ума, и мысль об этом не столько пугала, сколько бесила. Уже и само по себе это место, которое несколько часов назад я так любил, раздражало, все в нем было наполнено тревогой, будто трава, деревья, вода пропитались состоянием Ники, и в плеске, шорохе, шелесте слышались все те же, произнесенные ею слова.
— Поедем на дачу? — предложил я, стремясь поскорее увести ее отсюда.
— В другой раз, не сегодня, — извиняющимся голосом отозвалась она и, опершись на мою руку, встала.
Какое-то совершенно новое, родительское чувство к ней заполнило меня. Прижав ее голову к своему плечу, я медленно гладил ее по спине, и казалась она девочкой, испугавшейся страшного сна и нуждающейся всего лишь в добром слове, в спокойном твердом голосе, возвращающем в реальный мир, где столько знакомого, прочного, привычного.
Мы не стали купаться, хотя зеленоватая теплая вода манила, обещала нежную ласку. Молча оделись и молча побрели к мосту, увязая в сыпучем горячем песке.
Сославшись на усталость, Ника попросила не провожать ее, и мы расстались у входа в метро, договорившись утром созвониться.
Но утром к телефону подошла не она, а подруга, сказавшая, что Ника срочно уехала куда-то в Крым на две недели, оставив ей ключ от квартиры с просьбой поливать цветы. Весь день я ходил подавленный, пытаясь понять, почему она сбежала, не предупредив, и — куда? Не находя себе места в городе, к вечеру я уехал на дачу.
…Господи, как же она выла и скулила, соседская собака; выла всю ночь, то прижимаясь к забору, то бегая по двору и лязгая цепью, будто сама нечистая сила таскала ее за ту цепь, принуждая издавать жуткие звуки.
«Бедный Рыж, — думал я, сидя на своем втором этаже, без света, перед распахнутым окном, которое как раз и выходило на соседскую дачу, — может, он тоже сошел с ума? Хорошо, что нет дома его хозяев, а то кричали бы, угрожали…»
Только за полночь поймал себя на мысли: а почему он меня не пугает, вой Рыжа; или хотя бы раздражал! Ведь неспроста же обычно молчаливо-приветливый пес вел себя как под пыткой.
Я внимательно прислушался к звукам нашего старого деревянного дома и окружающего леса. Дом поскрипывал своими лестницами, окнами, стенами — будто мерно дышал во сне, чутко реагируя на любой мой шаг новым звуком, особенно слышным в темноте; лес шумел листвой, словно готовясь к дождю, и то чьи-то шаги мерещились в этом шуме, то тяжелое дыхание; неимоверно звонко и противно пищал комар, вьющийся, видимо, над головою или у самого уха и выбирающий, откуда лучше ему часть моей крови перегнать в себя; обреченно, с тупым звуком билась в стены и в потолок невесть зачем залетевшая в комнату большая ночная бабочка, массивная, в отличие от крупных и нежных дневных сестер; особенно яростные звуки издавал диван, на котором я сидел: стоило сделать попытку повернуться или лечь, как он тут же взвизгивал, крякал, что-то внутри у него начинало скрежетать и позвякивать, будто он состоит не из пружин, а из пустых консервных банок; наконец, он охал и на время замирал, пустив изданные им звуки гулять по дому — по стенам, перекрытиям, комнатам…