Открытий было столько, что, вероятно, и жизни не хватило бы, чтобы насладиться всеми ими — цветами, запахами, ручьем, ползущей улиткой, поющим соловьем, застывшей стрекозой, гранитным валуном, вскопанной землей…
И во всем было что-то от Ники: изгиб руки, звук голоса, блеск глаз, цвет волос…
Поразительно, но я перестал бояться собак, одно приближение которых раньше вызывало панический ужас. Я вдруг стал видеть, что все они разные, что у каждой свой характер и свое настроение и что лишь единицы из них злы и агрессивны, а большая часть — неимоверно любопытствующие создания, которых интересует буквально все — от запаха башмаков до выражения глаз у каждого встречного. Я был счастлив наступившей полнотою ощущений, как, наверное, счастлив бывает слепой, обретший зрение, или немой, когда к нему вернется речь, или глухой, получивший возможность слышать и музыку, и дождь, и голос любимой.
Просто и ненавязчиво открывались мне россыпи былых тайн. Отчетливо понимал я теперь состояние Ники тогда, в Серебряном Бору, — состояние человека, который находился на грани потери этой гармонии с природой, с миром, с собою. Без боли и напряжения раскрылась предо мною загадка бриллианта в ее перстне — живой частицы живого мироздания, которая просуществовала тысячи лет и потому хранила в памяти события тысячелетий, свидетельницей которых была — маленькая яркая частичка огромной пылающей жизни.
И мои домашние родовые вещи — от дедовских запонок до прабабкиного столового серебра — по мере их, этих вещей, желания и доверия ко мне, понемногу делились своими воспоминаниями.
Да, княжич… Я видел белокурого отрока, который должен был по праву наследования занять стол и править, но вынужден был бежать от заговорщиков и жить в изгнании, оставаясь князем без города и дружины; впрочем, как я понял, к старости это не слишком угнетало его, ибо небо заменяло княжество, а размышления под этим небом — и слуг, и власть.
Добрые страсти, овладевшие мною, не мешали безумным идеям, но теперь они мирно уживались, подобно разным водам в одном море.
Однажды, подойдя утром к столу, я обнаружил на нем лист бумаги, исписанный моим почерком, хотя не помнил, чтобы вставал ночью. Вчитываясь, я облегченно вздыхал — это было продолжение того, чем жил и днем:
«Я поглощен заботой необычной — придумываю имена деревьям: хочу надолго с ними подружиться. Я с ними связан с самого рождения — с той деревянной узкой колыбели, которую они мне подарили, ни разу даром тем не попрекнув. Живые, бессловесные деревья, я вас люблю — ведь я вас понимаю, как понимает стол, от рук уставший, свою со мною, близким, неделимость. И дар посмертный — гроб из свежих досок вы мне пришлете молча, без раздумья решив со мной уйти в сырую землю, чтобы и там я с вами не расстался. Я тороплюсь придумать имена вам, друзья мои, прекрасные деревья. Ведь вы, ко мне корнями прикасаясь, останетесь со мною неразлучны. Хочу вас различать по именам».
С легкой снисходительностью, как суетное мальчишеское занятие, вспоминал я грустные лекции по материализму, ночи, потраченные на кандидатскую диссертацию, проштудированные книги, к которым и смысла не было прикасаться. Что значили они, эти быстроменяющиеся, отвергающие друг друга знания, когда вечные, истинные, безудержные чувства переполняют тело, и изливаясь на все окружающее, и одновременно вбирая его через глаза, нос, уши, рот, через кожу…
Почему-то говорят: расплата за счастье. Нет, за счастье может быть только доплата, потому что счастливый человек и мир вокруг себя делает светлее и чище. А расплата может быть только за зло.
Из Перми Ника вернулась воскресным утром.
— Ты стал другим, Глеб, — сказала она при встрече, открыто улыбаясь.
Прошедшие две недели почти не изменили ее. Лишь стояла она еще более прямо, чем прежде, — как струна, натянутая между землею и небом, да в глазах после смутного огня последних дней появилась чистая глубина.
Я не стал ничего говорить о ночном видении, о телепатическом разговоре с ней, только протянул газетную вырезку. Она скользнула взглядом по строчкам.
— Да, это о нас. Но ты ведь и так все знаешь, — выжидательно посмотрела на меня.
— Скорее чувствую, чем знаю, — потянулся я к ней, не умея перебороть желание прикоснуться губами к ее шее, обнять, прижать к себе.
Она поняла мое движение, ответила на него, и два ветра соединились в один поток. Наверное, не было в эти минуты на земле людей, более созданных друг для друга и для любви, чем мы. Иначе с чего бы тахта в моей московской квартире превратилась в облако, потолок — в лазурное небо, а ковер на полу — в зеленую шелковистую траву? Все было привычным, как в былой жизни, и в то же время новым и необычным, как в жизни будущей, только открывающей свои прозрачные врата. Мои пальцы не могли насладиться ее кожей, и моя кожа словно таяла от прикосновения ее рук; взгляды наши переплетались, как голоса в дуэте; губы сливались, как сливаются река и приток; мы дышали воздухом одного большого счастья, а тела наши были легки и воздушны, словно воздетые к солнцу тугие гроздья сирени.