Внутренне я продолжал воспринимать происходящее как некую игру в серьезность, но выражение Никиных глаз, ее состояние, вскоре передавшееся и мне, уже сами по себе отвергали даже мысль о шутке, игре, обмане. Бледноватая, торжественная, в черном хитоне, она плавно передвигалась по квартире, не сделав ни одного резкого движения, будто боялась потревожить даже воздух.
— Мне никогда и ни с кем не было так хорошо, князь Глеб, как с тобой, — произнесла она грудным голосом, задержавшись у вазы с жасмином, и ноздри ее затрепетали. — Ты подарил мне пир жизни, и я хочу отблагодарить тебя трапезой души, достойной князя.
Я понял, что ни иронии, ни случайности нет в том, что она называет меня студенческим прозвищем, в смысл которого была посвящена не столь давно. Приятели произносили это слово привычно, не задумываясь; студенты — смакуя, с придыханием; в устах Ники оно звучало естественно, как обращение к равному.
Небо уже смотрело на землю круглым белым глазом полной луны, когда Ника начала приготовления, сопровождая каждое движение словами, обращенными к предметам. Слова были обычными, но мне в них слышалось что-то ритуальное.
— Зеркало, мы снимем тебя со стены и поставим на стол, чтобы ты, помнящее многие лица, привыкло к лику Глеба.
Свеча, твой час еще не настал, но скоро ты оживешь и согреешь нас своим огнем и рассеешь тьму.
Стул, ты будешь стоять здесь — нам нужна и твоя помощь…
Меня удивляло и забавляло происходящее — от странного «мы», хотя делала она все сама, до речей, вызывавших из глубин памяти «Синюю птицу» Метерлинка.
Затем она принесла большую пиалу с горячим терпким напитком и, прошептав что-то над нею, протянула мне:
— Выпей половину.
Я выпил и вернул пиалу ей. И, когда она стала тоже пить, последняя нота игры перестала звучать во мне.
Поставив пиалу на стол, Ника взяла каменную плошку и, достав из нее удивительно знакомо пахнущую мазь, провела пальцем по моим губам, по вискам, по крыльям носа.
Чем пахнет мазь, я вспомнил в тот же миг, когда она произнесла:
— Это мед. Теперь ты можешь сесть на стул.
Я молча исполнил.
Ника, грациозно нагнувшись, поставила у моих ног круглый металлический поднос; второй, такой же, но поменьше, на котором лежала гора листьев, кореньев и трав, нагрела над спиртовкой, отчего по комнате заструился нежный аромат осеннего леса, и увенчала им первый.
— Расслабься. Ни о чем не думай. Смотри на себя в зеркало, — сказала она, видимо, завершив приготовления и выходя в соседнюю комнату.
Два зеркала были поставлены так, что, глядя в одно из них, я видел свое же лицо и в другом. Они отражали друг друга, и казалось, что в каждом — большая обрамленная картина, в центре которой — мой портрет. Старое, еще прошлого века, стекло словно пропускало лучи внутрь себя, каждый — до какого-то определенного предела, и предметы сохраняли объемность.
«На кой черт мне все это надо?! Или Солодовского не хватило?» — подумал я, испытывая неудобство от того, что не могу свободно откинуться на спинку стула и ощущая неосознанную, но явную тревогу.
Хотелось подняться и поскорее выскользнуть из этого пространства, где — и не скажешь-то по-русски — меня оказалось сразу трое; и все мы напряженно следили взглядами: они — друг за другом, я — сразу за обоими.
Но отступать было поздно — из соседней комнаты уже выходила Ника, держа перед собой серебряный подсвечник с единственной высокой свечой в нем. Белая свеча горела бесшумно, не потрескивая. Так же бесшумно, будто не шла, а парила над полом, приближалась к зеркалам Ника.
Все это я наблюдал, не поворачивая головы, — лишь взгляд немного переместился по зеркальному стеклу. То ли воздух от пламени свечи приходил в легкое движение, то ли это было всего лишь незаметное перемещение теней, но изображение в зеркалах стало покачиваться. А может, просто глаза устали. Я не думал о причинах. Кажется, я действительно вообще ни о чем не думал, кроме одного: игра и в самом деле перестала быть игрою. Дело принимало неведомый мне, но серьезный оборот. Предстояло срочно на что-то решаться: ну хотя бы свести все на шутку, вскочить и предложить распить при свече бутылку «Изабеллы», прошлым летом привезенную из Коктебеля, — благо она лежала в сумке и ждала своего часа; может, это и есть ее час?
Но тут же где-то в подсознании мелькнуло слово «судьба», — даже не мелькнуло, а словно проплыло отдельными пылающими буквами, — и я понял, что все в жизни не случайно: и рождение, и встречи, и этот вот странный вечер.