— Кто бы ты ни был, — продолжал Антоний, — ты в безопасности только тогда, когда рядом с ней. Я ухожу…
— Нет, Марк, ты остаешься! — голос Клеопатры стал звонким, и в нем слышалась не столько просьба, сколько приказ. — Я хочу, чтобы ты пил с нами вино и говорил. И еще я хочу, чтобы ты не ревновал меня к моим снам. Разве твои греческие философы не учили тебя тому, что человек не может быть невидимым? Смотри…
Она провела ладонью перед Юриковым, и он вдруг почувствовал, как что-то изменилось. Что-то?! Он стал прозрачным! Антоний удивленно таращился на то место, где только что полулежал обнаженный мужчина, в мгновенье ока исчезнувший.
— Но мне не хотелось бы расставаться с ним, — продолжала царица, снова проводя перед Юриковым ладонью, словно протирая невидимое стекло и возвращая актеру его тело.
— Это одна из твоих восточных хитростей? — недоверчиво спросил Антоний. — Ладно, я сделаю вид, что поверил.
Он сам налил себе вина, подошел к ложу, грузно опустился на подушки. Так близко, что Юриков уловил исходящий от него запах благовонного масла.
Антоний молча осушил кубок, поставил его у своих ног.
— Он лучше меня? — хрипло спросил у Клеопатры, не поднимая головы.
— Я же просила тебя не говорить глупостей. Он не может быть ни лучше, ни хуже, потому что он — другой. Разве я запрещаю тебе мечтать? Разве напоминаю о тех живых подарках, которые присылают тебе восточные цари? Ты просто устал, мой дорогой Марк. Давай я прикажу помассировать тебе спину, и мы уснем, обнявшись.
— Да, я устал. Ты права, я очень устал. И даже не телом. Я чувствую опасность и не могу понять, откуда она надвигается. Я стал сомневаться в себе. Подобно Александру Великому я хотел завоевать весь Восток. Но в результате потерял Рим. Мы с тобой любили Юлия. И он любил нас. Ты не думаешь, что мы закончим, как он? Люди звереют, когда рядом с ними — живые великие.
Юриков почувствовал себя лишним при этом разговоре. Ему было жутко от того, что он знает все наперед, но ничем не может помочь этому человеку в пыльных сандалиях.
— Ты не предашь меня, — скорее утвердительно, чем вопросительно произнес Антоний, повернув голову к Клеопатре, но глядя не на нее, а куда-то мимо, вдаль.
Юрикову захотелось крикнуть: «Предаст! Ты ничего не знаешь! Предаст!..» Но губы не разжимались, звуки застряли в горле, скопились вязким комком, от которого он начал задыхаться.
…Проснулся Юриков от собственного мычания. Не вполне понимая, где находится, обвел полутемную комнату взглядом. Медленно провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу, вспоминая, как недавно отирала его царица Египта.
Часы показывали семь. Подумав, что все равно через час вставать, а уснуть уже не получится, Юриков поднялся с постели, направился в ванную. По пути его ступня наткнулась на что-то жесткое, ребристое. Это был Татьянин камень. Какое-то смутное воспоминание пронеслось в голове Юрикова и погасло. Подняв камень, он вернул его на место, на книжную полку.
В ванной, бреясь, обратил внимание, что губы немного припухли, словно от долгого безудержного поцелуя, а на шее красуется едва заметный след укуса.
…На съемочной площадке он никак не мог войти в роль. Лисицын терпеливо ждал. Валька ела банан, время от времени торжествующе поглядывая на режиссера. Агнесса Павловна дымила «Беломором», не проявляя никакого интереса к происходящему.
«Господи, какая фальшь все это! — думал Юриков, испытывая отвращение к самому себе. — Зачем эта тень тени, жалкое подобие того, что когда-то было?»
— Слава, вы готовы? Может, начнем? — вкрадчиво спросил Лисицын.
Юриков промолчал.
— Валя, вы готовы? — теперь в голосе Лисицына уже не было вкрадчивости.
— Я всегда готова, — ответила Валька, дожевывая банан.
— Тогда начинаем. Поправьте свет. Звук проверили? Камера готова? Пошел мотор!
Юриков обвел окружающих пристальным взглядом. Кто они? Почему здесь? Они что, посмеяться пришли, пришли торжествовать его поражение? Да, он проиграл. Не Октавиану, не Риму, не Клеопатре. Он себе самому проиграл! Но разве им это объяснишь? Разве они поймут? Вот теперь бы начать жизнь заново, теперь, когда он на волосок от вечности! Сколько лишнего было, чужого, грязного, пошлого. Нет, он не отказывался ни от одной минуты своей жизни, даже самой постыдной, самой вульгарной, самой гнусной. Он всего лишь осознавал, что они — были, и что они теперь навсегда останутся. Ну так что же? Если нельзя изменить ту жизнь, которая прошла, значит, надо выбирать другую, еще неведомую. Ту, в которой Цезарь.