— Ветрище, да… норд-ост, — счел нужным заметить боцман. — И мгла по берегу. Что верно, то верно.
Но Сенечка продолжал, не останавливаясь:
— «От мыса Ероса, что за Трапезундом, до Синопского полуострова считается сто девяносто пять миль. А маяка при Синопе нет вовсе».
Боцман хотел было и тут вставить слово, но будто молния сверкнула у него пред глазами. На капитанском мостике стояли рядом…. стоял Нахимов, и стоял Барановский. А боцман и не заметил, как поднялись они на мостик.
— По местам! — рявкнул боцман. — Палубу драить[13].
Палуба была и без того надраена до блеска. Но матросы вмиг оторвались от Сенечки и рассыпались по уже надраенной палубе. Сенечка посмотрел им вслед, потом вскинул свои голубые глаза кверху, туда, где на кораблях празднично развевались на мачтах белые с синими накрест полосами флаги — русские флаги.
Двумя колоннами при попутном ветре шли теперь на всех парусах корабли Нахимова на юг, к Синопу, всё дальше от крымских берегов, всё ближе к шести береговым батареям турецкой крепости, прямо под пушки турецких фрегатов. Нахимов приник к подзорной трубе, стараясь разглядеть в бескрайном пространстве что-то очень нужное именно теперь.
— Сейчас… — твердил он, протирая стекла трубы носовым платком. — Еще запорожцам они были известны: минарет мечети на берегу, две белые мельницы… Завидя их издали, и запорожцы понимали, что приближаются к Синопу. Да… Знаете, Петр Иванович, — обратился он к стоявшему рядом на мостике Барановскому, — я-то ведь запорожского роду. Предки мои — запорожцы, морские бродяги. Они вот так же, как мы с вами, кидались на этих волнах с гребня на гребень и к Синопу ходили в своих суденышках — чайках… Тоже искали на горизонте минарет и два белых ветряка. Так-с… Но где же они, эти ветряки и минарет этот?
Ни минарет мечети, ни белые мельницы всё еще не возникали у Нахимова в объективе трубы. Синоп оставался укрытым далью, дымкой тумана, низким горизонтом. И там, за далью, за горизонтом, притаился турецкий флот — там, в Синопе. Греки с шаланды только подтвердили то, что Павел Степанович знал и без них. Конечно, в Синопе, который есть верное убежище от бурь и ветров.
В Синопе, на Синопском рейде, на турецком сорокачетырехпушечном фрегате «Айны-аллах», сидит теперь у левого борта в складном кресле, тоже с подзорной трубой в руке, командир турецкой эскадры вице-адмирал Осман-паша, старый моряк, отличный был когда-то моряк — зря хулить не станешь. Там еще — шестьдесят четыре пушки на фрегате «Низамие»… И еще пушки: двадцать — на корвете «Неджми-фешан», сорок четыре — на фрегате «Фазлы-аллах»…
«Фазлы-аллах», «Фазлы-аллах»… Нахимову ли не знать, что это за такой «Фазлы-аллах», ведь по-другому назывался он раньше! Да что Нахимов! Вот и Елисей Белянкин только поплевывает на руки, услышав, что на Синопском рейде стоит на якоре этот самый «Фазлы-аллах».
«Нос у него и корма позолочены, — вспоминает Елисей. — На носу статуя прибита. Работа чистая…»
— Ваше благородие, — обращается Белянкин к вахтенному офицеру лейтенанту Лукашевичу: — поясните на милость, что оно по-русски означает — «Фазлы-аллах».
— «Фазлы-аллах», — говорит Лукашевич, — в переводе означает «богом данный».
Елисей Белянкин круто повернулся и в сердцах стукнул кулаком в борт:
— Ух, пропади ты!
Лейтенант Лукашевич рассмеялся, но, вспомнив, что он на вахте и в такой великий день, вдруг выпрямился, вскинул кверху рупор и выкрикнул гулко:
— Вперед смотреть!
— Е-эсть, смотри-им! — отозвался, как обычно, марсовой.
— «Фазлы-аллах»… — бормочет Елисей Белянкин, качая головой.
Давно не слышно было на Черном море об этом фрегате. Где-то за Босфором скользил он, чуть покачиваясь на воде. Под холщовым навесом, на цветистом ковре из Смирны и пестрых шелковых подушках сиживал на верхней палубе «Фазлы-аллаха» его толстый, неповоротливый «капудан». Рассеянно слушал этот вечно сонный человек, как под горячим ветром хлопает на фрегате красный флаг с белым полумесяцем и восьмиконечной звездой, и плещет в борт изумрудная волна, и вопит провинившийся матрос, истязуемый палками на глазах у капудана.
И жарко. Ветер с юга, и море почти не умеряет зноя. Жарко, жарко… Капудан ударяет в ладоши, и босоногий юнга бежит с чашечкой дымящегося кофе на крохотном подносике. Капудан прихлебывает из чашки, не замечая, что полумертвого матроса уже швырнули в трюм, и флаг обвис, не полощется на безветрии, и волна не плещет в борт, а только ластится беззвучно, словно потягиваясь вдоль судна.