Выбрать главу

Мишук и сам знал, что кулаки у Потапова, как чугунные ядра; скулу свернут хоть верблюду.

Около Потапова стал уже на Павловском мысу собираться народ: лекари из госпиталя в полотняных халатах, девушка в саржевом платье и белом переднике…

— Должно, Даша, — заметил Мишук.

— Даша, — подтвердил Жора. — С Потаповым, вишь, разговаривает.

Ялик ткнулся в берег, и ребята на тех же катках оттащили его на старое место. Они долго тужились, пока не опрокинули ялик вверх дном. Когда это наконец удалось им, они упрятали под ялик все, что в нем было — весла, катки, ковш, фонарь, сено, — и тем же беглым шагом двинули домой.

— Раз-два, раз-два! — командовал Мишук, бежавший впереди с нахимовским полтинником, зажатым в кулаке. — Левой, левой… Не отставай, Жорка!

Солнце уже село, и все кругом стало серым. Серые казармы, серые шалаши, в которых теперь обитали переселившиеся сюда севастопольцы, и серый мужик огромного роста, который бежал ребятам навстречу.

И вдруг, когда мужик приблизился, он из серого сразу стал красным: краснорожий, и красна была на нем кумачовая рубаха, и бычьей кровью был залит фартук…

— Потапов! — крикнул Жора в ужасе и бросился в сторону.

Мишук тоже не стал ждать, пока налетит на него разъяренный мясник, и рванулся вслед за Жорой.

Они притаились в каком-то палисадничке за плетнем, и через минуту мимо них пробежал Потапов, сотрясая землю своими пудовыми сапожищами. Он бежал и вопил:

— Острожники! Ялик! Полиция!

И размахивал при этом кулаками, каждый из которых в состоянии был свалить верблюда.

XLII

Душа Севастополя

О падении Камчатского люнета дедушка Перепетуй узнал, когда садился в маджару, полную корзин и узлов.

Накануне в Севастополь приехал старший сын дедушки Перепетуя, Михаил, чтобы увезти дедушку в Одессу. Оставаться дедушке в Корабельной слободке уже было невозможно. И под вечер 26 мая тронулись они в путь, отец и сын. А спустя неделю, когда лекарь Успенский ушел в госпиталь, дедушкин домик сгорел дотла. Порфирий Андреевич опять остался без крова и без ничего — один китель на плечах и очки на носу. В тот же день Порфирий Андреевич перешел на квартиру к Кудряшовой, которая никуда не хотела уезжать и, всхлипнув, сказала, что она здесь и замуж выходила, и мужа схоронила, и полжизни прожила. И что сама она тоже здесь, в Корабельной слободке, умрет.

Теперь большие бомбардировки шли одна за другой, без длительных промежутков. Не успели в Севастополе передохнуть после бомбардировки 25 мая, как спустя всего десять дней, на раннем рассвете 5 июня, город снова был оглушен сплошным ревом, который шел волнообразными раскатами, не затихая ни на минуту. Это началась четвертая бомбардировка Севастополя; а на другой день, 6 июня, неприятель бросил свои лучшие силы на приступ.

В ночь на 6 июня три ослепительно белые ракеты одна за другой вонзились в черное небо, и французские дивизии рванулись к Малахову кургану. Впереди бежали офицеры с обнаженными саблями. За офицерами, клокоча, как волны в половодье, катились линейные полки. Но картечь Малахова кургана из русских пушек, и ядра, и бомбы, и штуцерные пули, и камни даже — все без остановки стало хлестать по французским штурмующим колоннам. И вся эта человеческая лава в синих мундирах остановилась, завихрилась на месте, завертелась, как в омуте, и отхлынула обратно, чтобы затем снова броситься вперед.

Совсем рассвело, когда Кудряшова, подоив козу, пошла за водой к колодцу в Гончем переулке. Она уже подходила к переулку, как оттуда вышли на Широкую улицу четверо арестантов с носилками. Позади ковылял отставной матрос Поздняков, дряхлый-предряхлый, сам напросившийся на третий бастион и ходивший там по уборке раненых. А на носилках лежал молодой офицер, черноусый, с забинтованной головой, в лице ни кровинки. Все же лицо его было Кудряшовой как будто знакомо.

— Силантьич, кто? — спросила она, остановившись с ведрами и коромыслом.

Старик нахмурил брови.

— Кто!.. — сказал он сердито. — Не видишь? Капитан-лейтенанта Лукашевича не знаешь?

Капитан-лейтенанта Лукашевича знал весь Севастополь. И Кудряшова знала его; и удивилась, как это она Николая Михайловича сразу не признала.

— Ах, голубчик! — всхлипнула она.

Лукашевич открыл глаза. Карие с искорками, они были у него теперь словно подернуты туманом.

— Палаш… — сказал он, еле ворочая языком, — ночью… Арестанты с носилками ушли вперед. Силантьич на минутку задержался с Кудряшовой…

— Ночью, вишь, была вылазка у нас на третьем, — стал он шамкать, тужась снять крышку с жестянки из-под ваксы. — A-а, проклятая! — кряхтел он, поворачивая свою жестянку и так и сяк. — Заела ты век мой! Каждый раз вот эдак!