Лекарь запрокинул голову, и Нахимов увидел у него, немного вправо от большого кадыка, багровые следы укуса.
— Взяли его в мундире капитана второго ранга, — заметил Нахимов. — Тоже ведь в некотором роде трофей.
— Победа, Павел Степанович, — откликнулся со складного стула лекарь. — Да, великая победа! Вот, ей-ей, уж всякий скажет, победа эта выше Чесменской победы, Наваринской победы выше…
— Ну, знаете, конечно… — не то соглашался, не то как будто пробовал отрицать Нахимов, возясь с обкусанным чубуком, вправляя его в потухшую трубку. — А и верно! Англичане, французы — глаза-то у них у всех завидущие; они теперь глянут и ахнут: «Ого-го, куда Россия прянула! А мы-то ее ни во что не ставили». Эва, хватились! Ду-ра-чье!
Нахимов встал и сунул трубку в задний карман сюртука. Лицо у Павла Степановича было при свете настенной лампы смугло и бледно, под глубоко запавшими глазами легли густые тени. Он перегнулся через стол и глянул Адиль-бею прямо в глаза. А капудан не спускал глаз с русского адмирала. Ни одна жилка не дрогнула на лице у Адиль-бея и под пристальным, прямо на него направленным взглядом Нахимова; на неподвижном лице капудана просто не отразилось ничего.
— Вздор-с! — притопнул ногою Нахимов. — Ахинея, белиберда! Такую куклу надо бы отправить в музей восковых фигур. Фу! — вздохнул он тяжело и вытащил из кармана свой перепачканный кровью платок.
И вдруг почувствовал, будто валится на стол от усталости; но, что-то вспомнив, заторопился:
— В лазарет… да, в лазарет, Порфирий Андреевич, мне можно пройти?
— Вам, Павел Степанович, всюду можно.
— Если разрешите, доктор, — молвил Нахимов и вышел из каюты.
Вечерело. Из разорванных облаков выглядывали стайки испуганных звезд. На рейде догорали турецкие фрегаты. Плотники и конопатчики перестукивались на русских кораблях.
На воздухе Нахимов почувствовал неожиданный прилив сил. Голова у него снова работала отчетливо и просветленно. От минутного головокружения в кают-компании не осталось и следа.
«На пистолетный выстрел… — вспомнил Павел Степанович собственный наказ: — близкое расстояние от противника… близкое расстояние и взаимная помощь русских кораблей. Правильно! Сегодня в сражении был «Чесмою» выручен «Константин»; от «Трех святителей» не осталось бы и щепки, если бы на помощь кораблю не обратился «Ростислав»… Правильно! А теперь скорее, скорее откачать воду в трюмах, заделать все пробоины, законопатить все щели — и в Севастополь на капитальный ремонт».
Кончился, прошел этот день, великое в истории России восемнадцатое число месяца ноября тысяча восемьсот пятьдесят третьего года… Но Нахимов не испытывал чувства торжества. Он знал: имя Синопа прогремит теперь по свету… Уничтожена эскадра Османа-паши, ни одного не оставлено фрегата… И что ж?
Сутулясь, пробирался Павел Степанович верхней палубой, еще не освобожденной от всего, что нагромоздилось на ней после горячего трехчасового боя.
«И что же? — спрашивал он сам себя. — Есть убитые… да, тридцать восемь человек. И раненых двести сорок. Русские офицеры и матросы. Корабли сильно потрепаны, но все уцелели. А турецкие, с оружием для кавказских горцев, с десантом и наемными возмутителями, все пущены на дно. И воздано за русскую кровь, вероломно пролитую на Николаевском посту. Звери!.. Сегодня зверю обрублены когти в его же берлоге. Пусть-ка теперь сунутся! Победа! Русская победа в морской баталии, в знаменитейшей отныне баталии… Да, но…»
И Павел Степанович остановился на минуту у груды сваленных, расщепленных, превращенных в дрова мачт и рей и глубоко вдохнул в себя свежий воздух, чуть горьковатый от гари, которую не развеял еще ветер.
«Да, но… — продолжал Павел Степанович, снова пускаясь в путь: — но последствия будут каковы? По-след-стви-я! Сколько на Босфоре вражеских вымпелов? Сотни! Английская эскадра, французские корабли… На Черном море флот российский бельмом у них на глазу. Не первый год ярятся и только предлога ждут. Предлог им надобен, предлог им подай! Ну, и не кончится дело Синопом, не кончится, не кончится…»
В люке, до которого наконец добрался Нахимов, чуть отсвечивало, и глухо, как из погреба, отдавали оттуда голоса.
«Не кончится…» — продолжал твердить про себя Павел Степанович, спускаясь по отвесной почти лесенке в лазарет, где тускло горел фонарь и резко пахло эфиром и кровью. На койках, а где и прямо на матрацах по столам и под столами лежали раненые матросы, кто молча, кто стеная, кто бормоча в бреду невесть что. Но у самой лесенки лежали рядом два матроса, оба головой к лесенке, один — на койке, другой — на полу. И странно тихой, спокойной и рассудительной была их беседа в этом стенании вокруг, с нечеловеческим хрипом, со страшным скрежетом зубовным.