— Сколько этих турок в воду с кораблей посшибало — страсть! — молвил матрос с койки.
— Одних посшибало, Елисей Кузьмич, а другие, верно, и сами в воду бултых, — заметил матрос на полу. — Это они с опиума шалеют. Как сражение, так они — ала-ала, а потом давай опиум курить. С опиума им как бы море по колено становится. Я это с прежних сражений знаю, а нынче видеть не довелось: в пороховой камере находился.
— Это, Антон, да, — откликнулся матрос с койки. — Пороховая камера — местечко глухое.
— Настороже мы стояли, Елисей Кузьмич, в пороховой камере, с фитилем, я да еще Тимоха Дубовой. Порядок давно известный, и Павел Степанович тоже объявлял: как будет подходить неприятель и станется так, что нам его не удержать, то нужно нашему кораблю с турецким сцепиться. И ты, говорит Павел Степанович, сразу по сигналу, Антон Майстренков, зажигай в пороховой камере фитиль, чтобы взорваться на воздух и ему и нам, а не даться ему в руки. Нельзя, говорит Павел Степанович, чтобы русскому войску да отдаться в плен.
— Да, это — да, — подтвердил матрос с койки.
Нахимов спустился на ступеньку ниже и услышал еще отчетливее.
— Ну, это так, — продолжал матрос, лежавший на полу. — Да что это, говорю Тимохе Дубовому, будто дымком к нам в пороховую камеру тянет? Нет ли тут беды? Без огня дыму не бывает. Надо, говорю, Тимоха, в колокол ударить. А Тимоха мне: «Никакого дыму нет, это тебе, Антон, померещилось». Ну, думаю, нет дыму, — так нет, а все же, думаю, лучше бы наверх слазить, поглядеть, не дымно ли там повыше. Так ты, говорю Тимохе, если сигнал будет, сразу зажигай фитиль, чтобы нам всем на воздух взорваться, а не идти в плен к неприятелю. «Зажгу, — говорит Тимоха, — если такой сигнал будет, что одолевает неприятель. Полезай, — говорит, — не сомневайся». Я полез, добрался до верхней палубы, из люка до половины вылез, и тут сразу в глаза мне — пыхх! Как хватило, то и день ведь такой, что в небе облака сплошь, а в глазах у меня будто солнце засверкало. Прямо беда! А теперь с каждым часом все хуже: ни солнышка, ни облака, ни тебя, Елисей Кузьмич, — ничегошеньки глазами не вижу. Кабы не это, то была бы мне только великая радость от победы такой.
— Ты гляди, — предупредил матрос с койки: — в госпиталях фельдшера эти — пьяницы. Станут ляписом прижигать — как бы ненароком и вовсе тебе очей не выжгли.
У Нахимова, который слышал весь этот разговор, сжалось сердце.
«Вот — матросы, — подумал он, — русские люди, слуги отечества. И велика наша Россия, да вот…»
Он развел руками и уронил их, и они повисли у него, бессильные что-нибудь сделать, чем-нибудь по-настоящему помочь.
«Велика Россия, — вертелось у него в голове, — а фельдшера — пьяницы, а провиантмейстеры — воры, а городничие — взяточники, да по одному штуцеру приходится чуть ли не на целую роту…»
Он махнул рукой, шагнул с лестницы вниз… И его сразу заметили, гул прошел по лазарету и затих, только слышнее стали выкрики тяжело раненных, метавшихся в бреду.
— Никак, Белянкин? — молвил Нахимов, вглядываясь в испитое, похудевшее лицо Елисея.
— Так точно, ваше превосходительство Павел Степанович! Я самый.
— Ну, как рука у тебя, Белянкин?
— Руку вправили, да по локоток оттяпали. Только недавно очнулся: где ты, рученька моя? — И Елисей всхлипнул. — Вовсе я, Павел Степанович, теперь однорукий. Выходит, значит, мне чистая отставка. Небо ли мне теперь коптить, гусей ли пасти?..
— Не тужи, Белянкин, — положил ему руку на плечо Нахимов. — Ты, друг, насчет этого не тужи. Всё образуем. Надо лечить рану. Семейство твое, Белянкин, в Севастополе? Какое у тебя, семейство?
— Как же, Павел Степанович, — обрадовался Елисей: — в Севастополе! Жена у меня, сынишка Мишук в училище ходит…
— Это хорошо, что в училище ходит, — одобрил Нахимов. — Пусть учится. А ты не тужи. Образуем всё. Вот возьми на табачок или на что другое…
И Нахимов вынул из кармана бумажку и сунул ее под подушку Елисею.
— Да, Павел Степанович… — смутился Елисей. — Что ж вы это? Еще не нищий я. Стало быть…
— Без разговоров, Белянкин! — оборвал его Нахимов. — Табачку, а то винца хвати; можешь выпить за мое здоровье.
— За ваше здоровье, Павел Степанович, это мы можем с полным удовольствием.
— Ну, и чудесно! А рану лечить надо.
И Нахимов, достав из бокового кармана сюртука пачку денег, пошел их рассовывать под подушки раненым матросам, твердя, словно оправдываясь: