Жизнь не терпит никакой односторонности. Поэтому рассудочному «мудрецу»-доктринеру, схоласту, начетчику, который жаждет все подогнать под бумажные нормы и везде суется с одним и тем же мерилом, нет места ни на пиру, ни в любовном разговоре, ни за прилавком. Веселье, наслаждение, практика житейских дел имеют свои особые законы, его критерии там непригодны. Ему остается лишь самоубийство (гл. XXXI). Односторонность отвлеченного принципа убивает все живое, ибо не мирится с многообразием жизни.
Поэтому пафос произведения Эразма направлен прежде всего против ригоризма внешних формальных предписаний, против доктринерства начетчиков-«мудрецов». Вся первая часть речи построена на контрасте живого древа жизни и счастья и сухого древа отвлеченного знания. Эти непримиримые всезнающие стоики (читай: схоласты, богословы, духовные «отцы народа»), эти чурбаны готовы все подогнать под общие нормы, отнять у человека все радости. Но всякая истина конкретна. Всему свое место и время. Придется этому стоику отложить свою хмурую важность, покориться сладостному безумию, если он захочет стать отцом (гл. XI). Рассудительность и опыт подобают зрелости, но не детству. «Кому не мерзок и не кажется чудовищем мальчик с умом взрослого человека?» Беспечности, беззаботности люди обязаны счастливой старостью (гл. XIII). Игры, прыжки и всякие «дурачества» – лучшая приправа пиров: здесь они на своем месте (гл. XVIII). И забвение для жизни так же благотворно, как память и опыт (гл. XI). Снисходительность, терпимость к чужим недостаткам, а не глазастая строгость – основа дружбы, мира в семье и всякой связи в человеческом обществе (гл. XIX, XX, X XI).
Практическая сторона этой философии – светлый широкий взгляд на жизнь, отвергающий все формы фанатизма. Этика Эразма примыкает к эвдемонистическим учениям античности, согласно которым в самой человеческой природе заложено естественное стремление к благу, – тогда как навязанная «мудрость» полна «невыгод», безрадостна, пагубна, непригодна ни для деятельности, ни для счастья (гл. XXIV). Самолюбие (Филавтия) – это как будто родная сестра Глупости, но может ли полюбить кого-либо тот, кто сам себя ненавидит? Самолюбие создало все искусства. Оно стимул всякого радостного творчества, всякого стремления к благу (гл. XXII). В мысли Эразма здесь как бы намечаются позиции Ларошфуко, нашедшего в самолюбии основу всего человеческого поведения и всех добродетелей. Но Эразм далек от пессимистического вывода этого моралиста XVII века и скорее предвосхищает материалистическую этику XVIII века (например, учение Гельвеция о творческой роли страстей). Филавтия у Эразма – орудие «поразительной мудрости природы», без самолюбия «не обходится ни одно великое дело», ибо, как утверждает Панург у Рабле, человек стоит столько, во сколько сам себя ценит. Вместе со всеми гуманистами Эразм разделяет веру в свободное развитие человека, но он особенно близок к простому здравому смыслу. Он избегает чрезмерной идеализации человека, фантастики его переоценки, как односторонности. Филавтия тоже имеет «два лица». Она стимул к развитию, но она же (там, где не хватает даров природы) – источник самодовольства, а «что может быть глупее… самолюбования?»
Но эта – собственно сатирическая – сторона мысли Эразма развивается больше во второй части речи Мории.
IV
Вторая часть «Похвального слова» посвящена «различным видам и формам» Глупости. Но легко заметить, что здесь незаметно меняется не только предмет, но и смысл, влагаемый в понятие «глупость», характер смеха и его тенденция. Меняется разительным образом и самый тон панегирика. Глупость забывает свою роль, и вместо того чтобы восхвалять себя и своих слуг, она начинает возмущаться служителями Мории, разоблачать и бичевать. Юмор переходит в сатиру.
Предмет первой части это «общечеловеческие» состояния: различные возрасты человеческой жизни, многообразные и вечные источники наслаждения и деятельности, коренящиеся в человеческой природе. Мория здесь совпадала поэтому с самой природой и была лишь условной Глупостью – глупостью с точки зрения отвлеченного рассудка. Но все имеет свою меру, и одностороннее развитие страстей, как и сухая мудрость, переходит в свою противоположность. Уже глава XXXV, прославляющая счастливое состояние животных, которые не знают никакой дрессировки и подчиняются одной природе, – двусмысленна. Значит ли это, что человек не должен стремиться «раздвинуть границы своего жребия», что он должен уподобиться животным? Не противоречит ли это Природе, наделившей его интеллектом? Поэтому дураки, шуты, глупцы и слабоумные, хотя и счастливы, все же не убедят нас следовать скотскому неразумию их существования (гл. XXXV). «Похвала Глупости» незаметно переходит от панегирика природе к сатире на невежество, отсталость и косность общества.
Принцип естественности – фермент всякой жизни. Но как у Ларошфуко «самолюбие и порок входят в состав всех добродетелей, словно яды в состав всех лекарств», – все зависит от условий, дозы и меры, – так и у Эразма Глупость входит в состав всего живого, но в своем одностороннем «раздувании и распухании» становится главной причиной окостенения, пороком и «безумием» существующего. Глупость переходит в различные маниакальные страсти: мания охотников, для которых нет большего блаженства, чем пение рогов и тявканье собак, мания строителей, алхимиков, азартных игроков (гл. XXXIX), суеверов, паломников ко святым местам (гл. XL) и т. д. Тут Мория показывается вместе со своими спутниками: Безумием, Ленью, Разгулом, Непробудным сном, Чревоугодием и т. д. (гл. IX). И теперь мы вспоминаем, что она дочь паразитического Богатства и невежественной Юности, плод вожделения, зачатая во хмелю на пиру у богов (гл. VII), вскормленная нимфами, именуемыми Опьянение и Невоспитанность (гл. VIII). Эразм здесь выступает как предшественник просветителей XVIII века, но только ход его мысли, как и у других гуманистов (например, у Рабле или Шекспира), обнаруживает обратную последовательность: от открытия «природы» – к рационалистической критике, от Руссо – к Вольтеру.
В первой части речи Мория, как мудрость природы, гарантировала жизни разнообразие интересов и всестороннее развитие. Там она соответствовала гуманистическому идеалу «универсального» человека. Но безумствующая односторонняя Глупость создает постоянные застывшие формы и виды: сословие родовитых енотов, которые кичатся благородством происхождения (гл. XLII), или купцов-накопителей, – породу всех глупее и гаже (гл. XLVII1), разоряющихся сутяг или наемных воинов, мечтающих разбогатеть на войне, бездарных актеров и певцов, ораторов и поэтов, грамматиков и правоведов. Филавтия, родная сестра Глупости, теперь показывает другое свое лицо. Она порождает самодовольство разных городов и народов, тщеславие тупого шовинизма (гл. XLIII). Счастье лишается своего объективного основания в природе, теперь оно уже всецело «зависит от нашего мнения о вещах… и покоится на обмане или самообмане» (гл. XLV). Как мания, Глупость уже субъективна, и всяк по-своему с ума сходит, находя в этом свое счастье. Мнимая «глупость» природы, Мория была связью всякого человеческого общества. Теперь Мория как доподлинная глупость предрассудков, наоборот, разлагает общество.
Общефилософский юмор панегирика Глупости сменяется поэтому социальной критикой современных нравов и учреждений. Теоретическая и с виду шутливая полемика с античными стоиками, доказывающая, не без приемов софистического остроумия, «невыгоды» мудрости, уступает место колоритным и язвительным бытовым зарисовкам и ядовитым характеристикам «невыгодных» форм современной глупости. Впоследствии многие сатирические мотивы речи Глупости будут драматизированы в диалогах и своего рода маленьких комедиях, объединенных в «Домашних беседах» [290].
290
Диалоги «Кораблекрушение», «Неосторожный обет» и «Паломничество» осмеивают пилигримов и обычай давать обеты святым; «Рыцарь без лошади» – кичливость дворян; «Славное ремесло» – кондотьерство; «Разговор аббата и образованной женщины» – обскурантизм монахов; «Похороны» – их вымогательства и конкуренцию орденов и т. д.